Но Джеральд все-таки слушал и довольно дружелюбно улыбался.
– Знаю, знаю! – сказал Джеральд. – Я все о вас знаю, мессир Таннгейзер. Когда вы раскаялись в дурных поступках – а вы действительно совершили их предостаточно, – вы с надеждой обратились к религии. Но – alas! Ее служители вас оттолкнули. Вы обнаружили, что они – тоже люди, подверженные человеческим слабостям. Вы обнаружили, что перед лицом Небес даже папа может совершать ошибки. Поэтому, вполне естественно, вы решили утопить удивление и ужас от этого открытия в безудержном пьянстве и язвительных упреках в адрес всех добропорядочных прихожан. Ведь ваше открытие было революционным: звезды сошли со своих мест, чтобы посмотреть, как человек совершает ошибку. Ты тоже, должно быть, нашел это зрелище исключительно тягостным. Однако в этом смысле ты оказался полезен для романтического искусства.
– Да, черт возьми, приятель – зато какие у тебя были последователи! Сколько людей получало невинное удовольствие, развивая открытие, которое первым сделал Таннгейзер. Открытие, которое состояло в том, что среди духовенства и прихожан встречается лицемерие и подлость! Я не сомневаюсь, что ты на протяжении веков будешь благодетелем для своих потомков. Я, однако же, нахожу, что лицемерие и подлость встречаются также и среди признанных негодяев, которые вовсе не ходят в церковь. Я полагаю, что всякая религия заставляет определенное число своих приверженцев благоразумно практиковать некоторые добродетели, которые обычно считаются полезными. Удельный вес желательных качеств среди паствы любой церкви, как мне представляется, ощутимо выше, чем в среде посетителей борделя или клиентов палача. Не стану отрицать, что мое открытие с эстетической точки зрения тоже революционно. Согласен, что оно еще не было представлено в художественной литературе, и что ни один разумный реалист не сможет рассматривать такую замечательную выдумку без отвращения. Но я верю, что в один прекрасный день смелая обработка этой скандальной темы чудесным образом вознаградит своего автора и принесет пользу литературному искусству.
И Джеральд добавил:
– Более того, твоя история предоставляет прекрасный предлог и отговорку всегда, когда молодость требует своего. Хотя, осмелюсь заметить, дорогой друг, что лучшие из людей с неизбежностью сочли ваш второй загул, длиною в столетие, слишком продолжительным. У всех у нас есть свои грехи – у кого больше, у кого меньше. Но даже разгул должен быть правильно организован и проходить с определенными ограничениями. Он должен быть отважным и во всех отношениях лиричным; а в особенности обладать краткостью лирического жанра. И он не должен, ни в коем случае не должен проходить в Гёрзельберге. У меня тоже, например, был загул. Но он происходил спокойно, благородно, при полном самоконтроле и не доходил до крайностей. Поэтому я поселился – хотя и временно, но все-таки поселился, – не в порочном и беспокойном Гёрзельберге, но здесь, в месте, где довольный муж не рискует когда-либо представить интерес для беллетристики.
– Здесь некоторые могут существовать, но никто не может жить! – презрительно бросил Таннгейзер, озирая своим диким взглядом пространства Миспекского Болота.
– Позвольте мне! – сказал Джеральд с самой умилительной улыбкой и водрузил свои розовые очки на длинный крючковатый нос Таннгейзера.
Последовала пауза. И Таннгейзер вздохнул.
– Я вижу, – сказал рыцарь, – ваш тихий маленький загородный дом и, полагаю, вашу жену с детишками. И свежие овощи, разумеется, прямо с грядки.
– Такой вот дом, мессир Таннгейзер, есть краеугольный камень всякой нации, колыбель всяческих добродетелей и путеводная звезда забыл чего именно. Это также ярчайший бриллиант в короне сам не знаю чего, а еще он служит бастионом, оплотом и якорем для целого ряда прекрасных абстракций. Это, можете быть уверены, самое подходящее место, чтобы окончить с загулом.
– Но и у меня – если бы я только женился на той чудесной, замечательной и прекрасной девушке Элизабет, – и у меня тоже мог бы быть такой дом! Ведь в конце концов что может быть лучше, чем женитьба и любовь хорошей женщины? Бесконечный бег по кругу в вечной погоне за удовольствиями оказывается тщетным, и по-настоящему человеку нужны только скромные и святые радости семейной жизни. Я должен – о, определенно должен остепениться. У меня тоже должен быть такой же дом.
Но мысль о том, как много он потерял, так поразила Таннгейзера, что он снял очки и стал тереть глаза. После этого престарелый рыцарь сидел какое-то время в молчании и с довольно испуганным видом. Он снова начал таращиться на хижину и болото, а потом уставился на Джеральда.
– И ты живешь в эдакой дыре вместе с этим грязным выродком и туповатой, немолодой, не очень привлекательной женщиной, которые составляют все твое общество! Удивительно, что за проклятье лежит на тебе. Дама Венера, по крайней мере, удерживала меня при помощи вполне понятной разновидности колдовства.
– Это безумие, – заявил Джеральд, с довольным видом возвращая себе на нос свои розовые очки.
– Нет, мессир, жизнь, которую вы ведете здесь – вот это безумие. Это разрушающее душу и одурманивающее безумие, от которого я бегу прочь к гораздо менее ужасным чарам Гёрзельберга.
Тогда Джеральд задал вопрос.
– Вы, прошедший через окрестности Антана, где существуют только две истины и только одно учение – что мы совокупляемся и умираем, – не рассчитываете ли вы обнаружить в прибежище всех богов некую третью истину?
Но рыцарь, казалось, так испугался прелестей семейной жизни, что не расслышал вопроса. Таннгейзер вскочил на коня и как сумасшедший галопом поскакал в Антан.
Теперь, поставив свою божественную карьеру в скобки, Джеральд был доволен жизнью. Очень скоро этот маленький эпизод, связанный с его остановкой на Миспекском Болоте, должен был подойти к концу. Возможно, под грузом царских и сверхчеловеческих забот, он вовсе о нем забудет. Тем временем он жил вполне спокойно. Ему было не о чем беспокоиться. Едва ли было хоть одно утро, когда он не встречал какого-нибудь божественного изгоя, чтобы поболтать с ним под каштаном. Майя по-своему оставалась отличной, хотя и непритязательной, поварихой; она следила за тем, чтобы дом содержался в порядке, а хозяйство велось во всех отношениях экономно.
Майя была ему дорога. Теперь она критиковала фактически все, что делал Джеральд. И как только он делал какое-либо предположение насчет Теодорика, по поводу ведения хозяйства или касательно их общественных обязательств в Туруане – даже если Джеральд просто предлагал открыть или закрыть окно, – Майя тотчас же приводила по меньшей мере девять доводов, из которых следовало, что его предложение было совершенно идиотским, и что ни одному разумному человеку такое и в голову не могло прийти. Она лелеяла совершенно фантастические представления о масштабах эгоизма Джеральда, о том, насколько он не считается с другими людьми, и о том, как ему не хочется сделать хотя бы что-нибудь, чтобы доставить ей удовольствие.
Хотя иногда она могла провести час, не распространяясь насчет того, какой обузой был для нее Джеральд. И во всех отношениях она была способной женщиной, которая сумела стать ему прекрасной женой и относилась к нему гораздо лучше, чем могла бы, если бы действительно думала о нем то, что говорила.
И еще Джеральд любил Теодорика Квентина Масгрэйва со страстью, которая его сильно беспокоила. Ребенок, как он знал, не проявлял ни чрезвычайного обаяния, ни таланта. Никакой ход размышлений не мог оправдать слишком большую нежность к Теодорику на основании его физических или умственных качеств. Теодорик Квентин Масгрэйв не был умен, не был красив, он не был особенно симпатичен. Он был необычайно эгоистичным маленьким тираном, вечно устраивал в доме беспорядок, оскорблял утонченную педантичность Джеральда, требовал от родителей постоянного внимания и все время задавал им трудные задания, просто потому что ему нравилось смотреть, как родители суетятся и бегают вокруг него.