Особенно в такую засуху…
А в храме пахнет не цветами, а скипидаром и еще чем-то острым, чужим. Во время утрени мы все чаще смотрим не на алтарь, не на трепещущие огни свечей — жарко, Святые Небеса, как жарко! — а на стены, где сквозь серую штукатурку проступают сияющие картины. Невиданные цветы и звери, облака, сияющий свет, чьи-то простертые в мольбе руки… Поначалу это всего лишь наброски, но с каждым днем они становятся все более настоящими, полными жизни и света. И благодарить за это нужно того, кто во время службы всегда остается в храме на самой дальней скамье — высокого, тощего чужака с черными глазами, у которого руки всегда испачканы в краске.
Этот человек — художник, он наполняет наш храм жизнью и чудесами, отец Александр приветливо улыбается ему, а девочки постарше дерутся за право принести ему обед с кухни. Они смеются и говорят, что я дичусь, что я дурочка. Но Мэри-Кочерга тоже отчего-то его сторонится, а вчера я видела, как из-за угла храма на художника смотрел человек в зеленой шляпе с изломанным пером и хмурился.
Вспоминать это отчего-то тревожно.
Днем я помогаю в хлебопекарне за углом, а вечером опять бегу в свои владения. Запах трав в разогретом воздухе такой сильный, что кружится голова; хочется лечь между грядками, щекой к пышной земле, и уснуть. Иногда я так и делаю. Вот и сегодня — дремлю с открытыми глазами, глядя в медленно ржавеющее небо, слушаю и дышу. Наверное, так должно пахнуть на небесах. Тимьян и мята, базилик и розмарин…
В храме двое — они тихо разговаривают, но звук отдается от стен, и я слышу все. Это снова Баст и, конечно, художник. Завтра Мэри-Кочерга опять будет ругаться: ох, Себастиан, мазня не дело для мужчины! Но ведь картины ей нравится, и она не может не видеть, что у Баста такие же волшебные руки и глаза, и только мастерства ему не хватает, а мастерство — вот оно, только шагни, только приди в храм этим вечером, и следующим, и следующим… Смотри и спрашивай, спрашивай и смотри. Художник ответит.
Закрываю глаза.
Где-то далеко, у реки, звенит пожарный колокол.
Художник уходит в город до вечерни, в приюте он никогда не ночует. Баст провожает его до ворот и долго смотрит вслед. Я вижу это будто бы с высоты, как большая птица, парящая над храмом, и не знаю, сон это или явь.
Небо уже совсем ржавое.
Себастиан покачивается на пятках, держась рукою за ворота, и что-то бормочет себе под нос. Потом оборачивается — на храм, на приют, задирает голову кверху и смотрит прямо на меня.
Я кричу — а слышу вороний грай.
Баст зябко передергивает плечами, а потом медленно, словно таясь от кого-то, делает шаг, другой, третий… Через двор, через пустырь, к длинной улице, добегает до угла — и заворачивает.
Дальше я уже не вижу ничего.
Себастиан не вернется ни к утренней службе, ни даже к завтраку.
Донн!
Я резко отшатнулась, задевая локтем стопку бумаги, и не сразу осознала, что нахожусь в своем кабинете, а часы бьют три пополуночи. Слишком яркий и резкий электрический свет резал глаза. Меня сотрясала крупная дрожь, а домашнее платье, кажется, выжимать можно было.
Сон стоял перед глазами, как живое воспоминание о чем-то настоящем, как осколок чужой судьбы, по недомыслию вставленный в мою мозаику.
— Святые Небеса… — сипло прошептала я. — Святые Небеса…
Если задуматься, то в самом сне не было ничего страшного — жаркое лето, немного похожее на прошлое, снова приют имени святого Кира Эйвонского, невероятной красоты роспись на стенах… Наяву, в храме, она была далеко не такой яркой, словно время выпило из нее все цвета.
Нет, ничего страшного — так почему же от ужаса я едва могла говорить?
Шнурок от колокольчика не сразу дался в руки — он извивался, как живой. Но когда я позвонила, подзывая Магду, то мне сразу полегчало. Конечно, нехорошо будить ее посреди ночи только для того, чтобы она заварила мне успокоительный чай…
Нет, глупость какая, стесняться звать прислугу — это уже слишком!
Я поджала губы и дернула за шнурок еще раз, настойчивей, чем в первый.
Магда не пришла ни через минуту, ни через две, ни через пять. И я уже начала сердиться, когда вспомнила, что сама же дала служанке выходной — ее младшего внука завтра должны были завтра отнести в церковь на имянаречение.
Что ж, видимо, придется мне позаботиться о себе самой, уж коли я не догадалась позвать в особняк Мадлен, чтоб та заменила ненадолго Магду. Надо потом обязательно рассказать обо всем дяде Рэйвену — то-то он посмеется. И наверняка справедливо заметит, что перенятая у леди Милдред привычка обходиться самым малым количеством прислуги до добра не доведет.
Уже без всякой надежды дернув за шнурок в третий раз, я выбралась из-за стола и принялась собирать с пола рассыпанные бумаги — ту самую злополучную документацию на новую фабрику. Негромкий, но настойчивый стук в дверь застал меня врасплох.
— Да-да, войдите, — по привычке ответила я, плюхая тяжелую стопку бумаги на стол, и только потом подняла глаза на дверь… и обмерла. — Мистер Маноле, что вы здесь делаете, скажите на милость?!
— А вы не звали, леди Виржиния?
— Звала, но не вас, конечно! А Магду. Но ее нет, и…
Вид у Лайзо был до неприличия заспанный — сощуренные глаза, взлохмаченные волосы, да вдобавок ворот у рубахи распущенный. Так люди выглядят, когда одеваются впопыхах, натягивая на себя первое, что найдут.
— А зачем вы ее звали?
Я замерла.
На меня вдруг словно навалилась страшная тяжесть, будто лег на плечи мертвый, холодный груз. Сердце кольнуло болью — как искрой обожгло. Внезапно я ясно представила, как Лайзо сейчас выходит, оставляя меня наедине с пугающими, странными воспоминаниями, и медленно опустилась на стул:
— Скажите, мистер Маноле, — произнесла совсем тихо, подвигая к себе стопку бумаги, словно отгораживаясь ею от него. — Вы ведь хорошо знаете Эллиса, так? — Лайзо кивнул осторожно, и как-то подобрался весь, будто ожидая подвоха. — Тогда ответьте мне, кто такая Лайла Полынь? И… что случилось с… с Себастианом… с Бастом? Ведь что-то плохое, да?
Глаза у Лайзо расширились, как у кошки, заметившей в доме чужака, шипящей и вздыбливающей шерсть.
— Кто вам сказал эти имена, леди?
Я опустила взгляд.
— А что, если мне никто их не говорил?
Лайзо замер — а потом длинно вздохнул, опираясь спиной на дверной косяк.
— Интересно…
Повисло неловкое молчание. Я ощутила настоятельную потребность что-то сделать — хотя бы переложить письма из стопки справа на левый край стола. Дурацкая бумага разлеталась непослушными листами, как живая. Меня словно накрыло оцепенение, только не тела, а разума. И я не сразу поняла, что письма и сметы уже отодвинуты в сторону, а Лайзо накрывает мою дрожащую ладонь — своею.
Привычное «Да что вы себе позволяете!» застыло на губах. Слишком теплая, по-человечески живая, настоящая… реальная была ладонь по сравнению с моими ледяными пальцами.
— Мистер Маноле… — Я не поднимала глаз, глядя только на стол, на смуглую, теплую руку поверх фарфорово-белой и словно бы омертвелой. — Скажите, а вы когда-нибудь видели сны, которые не были бы просто… Нет, — оборвала я себя, сжала руку в кулак и отдернула ее. — Забудьте, — я зябко поправила тонкую шаль на плечах. — На самом деле я позвала Магду, чтобы она сделала мне чаю. Давно нужно нанять еще одну личную служанку, в конце концов, не может же в таком огромном особняке работать едва ли с десяток человек…
— Я вам сделаю чаю, — негромко прервал мою бессмысленную тираду Лайзо и отступил к двери. — Можете считать, леди, что я сегодня заместо Магды, — добавил он таким потешно-сомневающимся тоном, что я невольно улыбнулась. — И еще, леди. У меня, это… Друг есть, моряк из Колони. Бабка у него была… Ай, неважно. Словом, он меня научил такую штуку плести — ловец снов. И ежели вам неправильные сны снятся, то можно ловец у изголовья повесить… Он навроде паутинки выглядит, на кольце, и с подвесками. В Колони, говорят, все местные такое делают.