Выбрать главу

Впервые ощущение абсолютного, полного и никем не отнимаемого у меня счастья я испытал в Альпах, когда мне было четырнадцать лет. У моего старшего брата Кости была высокооплачиваемая работа и куча таких же денежных друзей, вместе с которыми они и затеяли ту поездку, чтобы повеселиться и заодно покататься на горных лыжах. Наши родители восприняли Костину поездку с радостью, но потребовали, чтобы он взял меня с собой.

– Нельзя упускать возможность показать мальчику Альпы, – говорила мама. – Кто знает, может быть, он сам не сможет туда поехать, когда вырастет.

Косте идея взять меня с собой в свою мужскую компанию вовсе не улыбалась, я видел это по его глазам.

– Зачем ты унижаешь ребенка, – вяло возражал он, – вырастет, получит хорошую профессию, заработает денег и сам поедет куда захочет.

Но родители были непреклонны, ибо не верили в устойчивость нового курса, которым двигалась наша страна, поскольку движение это было больше похоже на шаткую походку больного чумкой щенка, который пока еще ползет, но в любой момент может упасть и больше не подняться. Тогда, в девяносто четвертом году, ездить можно было сколько угодно и куда угодно, но не было никакой уверенности, что все так и останется. Слишком долго мама и отец прожили при режиме, когда ездить за границу просто так было нельзя, и они опасались, что все вернется на круги своя.

– Не будь эгоистом, – твердо сказал отец. – Не лишай брата такой радости.

Костя вообще был добрым, а к родителям относился особенно нежно, поэтому сильно упорствовать не стал. Так я оказался в Австрийских Альпах, чувствуя себя лишним и ненужным среди энергичных двадцатипятилетних бизнесменов, которые в первый же день отправились в местные спортивные магазины покупать лыжи, ботинки и комбинезоны. Меня с собой не брали, с самого начала заявив, что на лыжах я кататься не буду – мал еще, сломаю ногу или руку, им лишние хлопоты со мной не нужны. Не могу сказать, что я был расстроен таким отлучением. Горные лыжи меня не привлекали, общество постоянно сосущих пиво бугаев, сыплющих с умным видом непонятными мне словами «Россиньолы», «Саломоны» и «Кили», вызывало отвращение, и я искренне недоумевал, что привлекательного они находят в том, чтобы ежедневно напяливать на себя тяжеленные ботинки, взваливать на плечи лыжи и тащиться за тридевять земель к подъемникам ради сомнительного удовольствия съехать с горы вниз.

Они уходили кататься, а я оставался предоставленным самому себе. Рядом с нашим отелем начиналась и уходила вверх тропа, которая, как свидетельствовала деревянная табличка, именовалась «Променад доктора Мюллера». Никто по этому променаду не ходил. Никто, кроме меня. И вот там, на тропе, я переживал минуты такого острого и полного счастья, какое было неведомо мне до той поры. В полном одиночестве, окруженный тишиной, огромными деревьями, синим небом и ослепительным снегом, я садился на скамейку и погружался в счастье. Оно обволакивало меня, вливалось в мое тело через все поры, растекалось по жилам вместе с кровью, а иногда мне казалось, что вместо крови, и пьянило голову, в которой рождались причудливые картины, яркие, как широкоформатный американский фильм про звездные войны, и загадочно-изысканные, как стихи Аполлинера. Там, в Альпах, существовал мой собственный мир, не имевший ничего общего с компанией брата Кости, не соприкасавшийся с ежедневной суетливой жизнью туристов-горнолыжников, мир, закрытый для всех и доступный только мне одному. Здесь было мое королевство, здесь я царствовал, создавал собственные законы, казнил и миловал в соответствии с мною же придуманным и утвержденным кодексом, здесь, среди вековых деревьев и вечной тишины, служили мне мои вассалы и самые прекрасные женщины мира с упоением бросали свои сердца к моим ногам. Здесь заливались трелями изумительной красоты птицы, здесь гордые дикие звери покорно склоняли гривастые головы и лизали мне руки. Здесь, среди этого великолепия, поселилась моя душа, и все это великолепие навсегда обрело свое место в моей душе.

Потом я возвращался в отель, чтобы идти обедать вместе со всеми. Я, конечно, с гораздо большим удовольствием обедал бы в одиночестве, но Костя не давал мне денег, считая меня ребенком, не способным правильно распорядиться сотней шиллингов. Если бы он знал, какими суммами я ворочал в своем горном царстве! Но он ни о чем не догадывался, и это было правильно. Единожды разглашенная, тайна моего мира была бы разрушена дотла. Костя вообще-то не был жадным и ничуть не огорчился бы, узнав, что я потерял деньги или просадил их в игральных автоматах, но он был строго-настрого проинструктирован мамой и отцом и помнил древнюю заплесневелую истину о том, что выпитый раньше времени бокал пива непременно ведет к безудержному пьянству и ранней смерти от алкоголизма. Из-за отсутствия денег я вынужден был терпеть общество всей компании днем, во время обеда, и вечером, когда становилось темно, ибо вторым родительским наказом было не отпускать меня одного в темное время. Брат и его приятели с какими-то девицами-немками до поздней ночи шатались по барам, а я плелся за ними, стараясь при любой возможности найти себе местечко в уголке и тихонько потягивать свою кока-колу, подальше от их громкого ржанья и сальных шуточек. Тоскливо поглядывая на часы, я ждал, когда же мы наконец вернемся в отель. Потому что после возвращения можно было ложиться спать в сладостном предвкушении утра. Я вскакивал раньше Кости, с которым жил в одном номере, и бежал на завтрак, для которого не нужны были деньги, так как он входил в стоимость путевки. Наспех залив в себя три стакана сока и запихнув несколько хрустящих теплых булочек с маслом и джемом, я убегал. Убегал к себе, в свой мир, в свое царство.

А потом все закончилось. Пронеслись две недели, отведенные Костей и его приятелями для зимнего отдыха, и мы вернулись домой. Мама первым делом принялась допытываться, возил ли Костя меня в Зальцбург и посетили ли мы все указанные в путеводителях достопримечательности этого старинного города. Выяснив, что, кроме баров, брат никуда меня не водил, родители устроили Косте бурную сцену, обвиняя его в тупости и неинтеллигентности. Они, дескать, попросили его приобщить ребенка к мировой культуре, а он бездарно потратил две недели на пьянство и разгильдяйство. Я молчал, потому что не мог же я объяснять им, что за эти две недели пережил такой душевный подъем, который никогда не испытал бы ни в каком музее.