Тогда, расставшись у памятника лошади, они не договаривались о встрече, Зубатый ни о чем ее не просил, поскольку с такой же гипертрофированной силой чувствовал правду. Известие о кричащем юродивом старце возле старого здания администрации его не то чтобы поразило или шокировало — вызвало глубокое чувство потери, сравнимое разве что с потерей сына. В этом состоянии он и ушел от памятника, даже не попрощавшись со Снегуркой.
И вот она стояла, виноватая, напряженная, бледная, хотя и раньше не отличалась здоровым цветом лица, с редкими волосиками, зачесанными назад, бесцветными бровями, ресницами и заострившимся носиком, как у покойника.
— Извини, Толя, я к тебе по поводу нашей психиатрической больницы…
Зубатый после замешательства вскочил, увел в комнату отдыха, чуть ли не насильно усадил в кресло, и все равно она осталась натянутой и скованной, словно замороженная изнутри. Только для порядка спросила:
— Ну, как съездил?
— Нормально…
— Как там отец?
— Процветает…
— Старец, Толя, десять месяцев содержался в отделении, где раньше была детская лесная школа, — вдруг заговорила она без всякой подготовки. — Место там называется Лыковка, и речка… Это не далеко от твоей дачи. Там до сих пор находятся женщины и все престарелые больные… Он и в больнице твердил, что приходится родственником и все рвался к тебе. Ему начали колоть препарат, но это не помогло… Да, кстати, твой отец что сказал? Может он быть прадедом? Ты ведь за этим ездил?
— Не может, а есть. И имя ему — Василий. Только меня смущает… И возраст, и еще… Откуда он взялся? Где жил?
— Этого я, конечно, не знаю, — она помялась. — Но я разговаривала по телефону с одним доктором, который его очень хорошо помнит. Может слышал фамилию — Кремнин, Сергей Витальевич? Он в областную думу баллотировался, но не прошел…
— Не помню… Где сейчас старец? — поторопил Зубатый.
Снегурка окончательно смутилась, растерялась, что с ней случалось редко, и заговорила, будто скрывая внутреннее негодование.
— Договорилась с главврачом, приеду и сама почитаю историю болезни, поговорю с персоналом, а он поднимет документы и установит, куда перевели старца. Ты можешь не верить, но он действительно святой и его многие запомнили. Не только Кремнин и санитарки, но даже больные… Никаких вопросов не возникало, главврач любезный был… И надо было сразу же ехать! А у меня внучка заболела… Вчера звоню, а он, так вежливо… отсылает в департамент здравоохранения. И ничего не объясняет. Чувство, будто с кем-то проконсультировался, подстраховался и получил взбучку… Пошла к Шишкину, а он как всегда, руки вверх — распоряжений не давал и вообще ничего не знаю… Толя, меня катают, как мячик, обидно, но не в этом дело. Ладно, если пошла новая метла… А если медики хотят что-то скрыть?
— Что у тебя с внучкой? — спросил он.
— Ничего, температура. В детском саду опять инфекция, ОРЗ…Толь, нажми на Шишкина, он тебя боится, увернуться не посмеет. Здесь что-то нечисто! Даже очень грязно, я чувствую.
Начальника департамента здравоохранения Зубатый знал все с той же комсомольской юности, когда тот еще был секретарем первичной организации второй городской больницы и звали его просто комсомолец Коля Канторщик. Чиновником он считался неплохим, обладал артистизмом, юмором, но человеком был на редкость неудачливым и больше всего из-за желания схитрить, объегорить, зайти с черного хода, когда перед тобой распахнуто парадное. Он страдал из-за своей еврейской фамилии Канторщик, решив, что с ней высокой карьеры не сделать и потому, заключая брак, взял фамилию жены, таким образом став Николаем Дмитриевичем Шишкиным. Продвинулся с ней до главного врача и понял, что прогадал, поскольку времена изменились и с «девичьей» фамилией расти стало легче. Вернуть же назад ее никак не удавалось, скорее всего, из-за тайного сговора заведующей ЗАГСом, городским архивом, потерявшим документы, и начальником паспортно-визовой службы, который уверял, что нашел документы, где значится, что Канторщик — фамилия не родовая, а взятая отцом Николая Дмитриевича в двадцатых годах, вероятно, тоже из карьерных соображений. Рассказывали байку, будто главврач сам себе даже обрезание сделал, поскольку мечтал перебраться в Москву, где вроде бы нашел ход в нужное управление министерства. И когда вернулся из самовольной отлучки, с «прослушивания», и пришел каяться, возмущался трагично и весело.
— Слушай, Алексеич, ну как жить бедному человеку с фамилией Шишкин? Представляешь, захожу на этот консилиум, а там одни жиды! Тель-Авив, кнессет! Я и картавил, и на иврите базарил, и на идише — сидят, глаза выпучили. Фотографии показывал: вот мой папа, вот мама, вот тетя, и анфас, и в профиль, никакой реакции. Ну, хоть штаны перед ними снимай!
После Чернобыля он все-таки сделал карьеру на том, что устраивал экологические походы и бунты возле закрытого города-спутника, где располагался Химкомбинат. Толку от этого не было, монстр остановиться не мог, равно как и невозможно изменить вредный технологический процесс, однако еще в советские времена шум поднялся на всю страну, и Шишкина на плечах демонстрантов внесли на место начальника здравотдела облисполкома, где он стал фигурой харизматической.
Доброжелатели доложили, что Шишкин уже трижды проскальзывал в старое здание, на прием к перебежчику Межаеву, который диктовал в штабе кадровую политику, и будто бы возвращался вдохновленный. Возможно, потому не захотел помочь Зое Павловне, и первую просьбу заглянуть к экс-губернатору проигнорировал. Не сориентировался в обстановке, не успел узнать о карт-бланше, который ему только что вручил Крюков, решил лишний раз не светиться в коридорах и приемной у Зубатого. А тот сам пришел к Шишкину, застал его врасплох и обескуражил до крайности: кажется, медик еще не определился, как вести себя и разрывался на части. Однако изобразил радость.
— Ну, как съездили, Анатолий Алексеевич? Как там Сибирь?…
— К вам обращалась Зоя Павловна и получила отказ, — недоуменным тоном сказал Зубатый. — Что-то я ничего не понял, Николай Дмитриевич.
— Она интересовалась вопросом, не входящим в ее компетенцию, — сориентировался Шишкин. — И я не отказал! Я сам не имел информации.
— Морозова выполняла мое личное поручение.
— Ваше? — будто бы изумился он, а сам лихорадочно соображал, как себя вести.
— Мое.
Он окончательно стряхнул растерянность, широко развел руками.
— Ну, Анатолий Алексеевич, не знаю! Вы поступили легкомысленно. Зачем посылать Морозову? Пришли бы сами, и мы бы все решили… Не понимаю, зачем вам потребовались медицинские документы на этого бродяжку?
Ничего подобного он себе никогда не позволял, и если у Зубатого были просьбы, даже не касающиеся его лично, — устроить в больницу какую-нибудь бабулю, ребенка из глухой деревни, подбросить бесплатных лекарств для отдаленной поселковой больницы — то выполнялись немедленно и без лишних слов. Вероятно, Шишкин получил заверения Межаева, что войдет в новое правительство и экс-губернатор больше не нужен: ведь наверняка получил всестороннюю информацию, знал, о каком «бродяжке» идет речь и откровенно хамил.
— Вот я и пришел сам, — смиренно сказал Зубатый. — Решайте, желательно, в моем присутствии. Шишкин рассмеялся с холодными глазами.
— Займитесь чем-нибудь другим, Анатолий Алексеевич! Психушки, мученики совести, бродяги — отработанный материал. Сейчас уже не проходит. Я понимаю, вам нужно за что-то зацепиться, заняться чем-то конкретным, важным для общества. Ну, почему обязательно нужен дом страданий и его обитатели? Почему такие крайности? Насколько я помню, вы любите коней? Так вам и карты в руки — возродить племенное поголовье. Был бы у вас пенсионный возраст, я бы посоветовал возглавить общество потребителей.
Это было явным издевательством, но не над ним лично и не с целью оскорбления — Зубатый слишком давно и хорошо знал Шишкина. Таким образом он пытался выкрутиться, отшить экс-губернатора, и если пошел на такие крайние меры, значит, не хочет или боится подпускать кого-либо к теме психбольницы.