— Ну не может же быть, чтобы они обе умерли одновременно, — шептала мама.
— Откачаем, не сомневайся, — отвечал папа. — Заведем машину.
И попытался восстановить ее дыхание по-другому — он набирал в легкие побольше воздуха и выдыхал ей в рот, а через мгновение сильно нажимал на грудь. Это длилось долго и казалось безрезультатным, но папа не останавливался. Наконец, тетя Нюра всхлипнула и задышала, а скоро и открыла глаза. Папа оживил ее.
12. Нашествия
А как помнятся нашествия! Они были трех видов. Погорельцы и цыгане всегда появлялись со стороны Симферопольской трассы. Только погорельцы с неподдельно уставшим видом шли пешком, а цыгане возникали богато: ехали в крытых по типу шатра кибитках, вальяжно развалившись. Были и другие различия. Погорельцы просили еды, одежды и ночлега, им не отказывали, их не опасались. А вот цыгане… Цыгане учиняли в селе сущий переполох: ловили кур, которые тогда были почти ничейные и свободно бегали по пустырям, сами зная, в какой курятник идти на ночь; воровали белье, вывешенное на просушку; проникали в дома и полностью обносили их. При этом крыли матом любого, кто пытался сопротивляться, запугивали, проклинали, избивали. Погорельцам следовало помогать, цыган же — бояться и ненавидеть.
Третий вид нашествия — старьевщики. Они разъезжали по улицам с криками «Тряпки! Жестянки!» и собирали старые домашние тряпки, посуду, утварь, а взамен выдавали надувные шары со свистками, юлы, раскрывающиеся при вращении тюльпаны с дюймовкой внутри или леденцы «петушок на палочке». Старьевщики были настоящим бедствием, потому что порой ради игрушки дети выносили и отдавали им нужные в доме вещи. Что это были за люди, откуда приезжали — никто не знал.
Правда, и исчезли они раньше других. За ними перестали появляться погорельцы — люди, сильно пострадавшие от войны, все потерявшие. Окрепшее государство помогло им закрепиться на местах, обрести кров и работу. А вот от цыган миряне отбивались долго, и в этом им помогали постановления правительства.
Мое окружение
1. Родители
Мама…
Мама не то чтобы помнится меньше, она просто всегда была рядом, как солнце, окружающее пространство, воздух, как что-то обязательное, неизбежное быть. Она стелила постель, готовила еду, убирала в доме, работала в огороде, где папа был ей плохим помощником. Изредка наказывала меня, а папа миловал. Мамина строгость и требовательность и папина мягкость — каждый отдавал то, чем был богат. И в сумме это представляло полный счастья мир.
Мир мамы был шире, глобальнее, а потому незаметнее и спокойнее, как космос вокруг нашего дома. Кроме того, он был своеобразным и, возможно, трудным для окружающих, ибо во многом состоял из вросшей в мамину кровь, неистребимой памяти о трагедии с родителями. Она не могла отрешиться от увиденного тогда, когда на ее глазах убивали мать, одного из братьев под дулом автомата уводили на расстрел, а другому, убежавшему, стреляли в спину. И посреди этого шабаша смерти стояла она, одна с маленьким ребенком на руках — открытая, беззащитная, без упований на Бога, казалось, отвернувшегося от нее, без веры в чудо. Можно ли представить что-то страшнее и безысходнее того ее положения, тех переживаний? И можно ли после таких потрясений и потерь считаться живой: глазам — любоваться красками, ушам — слушать музыку, устам — произносить что-либо, отличное от проклятий, обонять аромат цветов?
С той поры у мамы возникли мигрени, и ровно три дня в каждый месяц они терзали ее мозг, как некогда орел терзал печень Прометея. Как ни странно, но в эти мучительные для плоти дни ее исстрадавшаяся душа отдыхала, и, черная от боли, мама чуток веселела, начинала больше разговаривать.
Мама вообще забывалась в физическом изнурении себя, в труде, в простой пахотне до седьмого пота — в доме, в огороде, на рабочем месте. Когда ныли кости и нестерпимо болели сухожилия, мысли отступали, память переставала транслировать в воображение вмявшиеся в нее картины немецких зверств, не выдерживаемые рассудком.
В миг трагедии, разыгравшейся в их дворе, всей своей сутью мама поняла, что если уж родной кров не спасает, не укрывает от беды, то избавления нет нигде — хоть беги, хоть кричи, хоть плачь. И наступило оцепенение, непонимание того, что надо жить, хоронить родителей (ибо отца тоже расстреляли), дедушку. А потом надо будет вставать по утрам, есть, пить… Зачем? Во имя какого будущего? А если завтра все повторится и рядом с ней не станет мужа, дочки, чудом уцелевших сейчас и вынужденных прятаться по степным оврагам братьев?