Ругаю за это и себя и сестру: себя — за отсутствие материальной возможности продлить мамино лечение, которое, возможно, добавило бы ей дни, а сестру — за грубое обращение с мамой.
Впрочем, умеряя свое негодование, оговорюсь: когда я пишу о папе или сестре, то говорю не о них, а о нас с мамой — о нашем восприятии их. Правда, они могли на него влиять положительно или отрицательно, если бы хотели. «Если бы хотели» — их старания могли бы облегчать наше положение. Но они не утруждались — вот основная моя претензия. Они никого не замечали, жили только собой и поступали в силу личных представлений о своем счастье, без оглядки на зависимых от них людей. Их жизнь была не для других, чувство долга не тяжелело над ними, ну или пробуксовывало.
Мы с мамой были одинаковы, у нас цель — жизнь для других. Мы создавали в себе миры, чтобы в тех мирах было хорошо нашим близким, чтобы было чем поделиться с ними. Для нас наши близкие представляли праздник. У папы и моей сестры праздником были они сами, а мы — утилитарное приложение к ним. К таким несовпадениям не привыкнешь. Но когда по истечению лет, после многих тщетных ожиданий, что они переменятся, это понялось умом, осозналось мамой и мной, что наши чаяния тщетны, то в душе поселилась досада, их присутствие — лишь огорчало, и радостью стала жизнь без них, чуждых своими устремлениями.
Но я отвлеклась.
8. Приключения не по нашей воле
Пить горькую папа не то что не умел, а не дано ему было это — быстро пьянел. У него, такого большого, шумного, красивого и сильного физически, как я уже говорила, после войны и ранения было слабое здоровье. И хоть мы этого не понимали и он сам так не считал, но все признаки его уязвимости в этом смысле были на лицо.
Хорошо помню вечер, когда он обмывал с друзьями покупку первого автомобиля. Пришлось, от традиции не отвертишься, невзирая, что машина была не новой — подержанный «Опель-кадет», доставшийся за небольшую сумму от сельского врача, приобретшего себе новенький «Москвич». Но, с точки зрения жлобского мнения, врачу можно было иметь авто, а на простого заводского рабочего люди за это косились, пытались поддеть, шутники недобро скалились, короче, завидовали. Одним махом и раскошеливали на выпивку.
Дело было осенью, когда еще снег не лег, но первые морозы уже прихватывали пожелтевшую листву, сообщая пространствам стеклянную звонкость и колкость. Папа пришел домой в сносном состоянии, потом его что называется развезло, и он сильно страдал, стонал, жаловался на головную боль, головокружения, тошноту, рвоту. Мы с мамой были рядом, накладывали компрессы, подставляли ведро, обтирали его холодной водой. Сидели без света, тихо, зябко вздрагивая при открытой в спальне форточке для притока свежего воздуха, чтобы папе было легче.
Дальнейшее — это уже не наша жизнь, а соседей, но мама по доброте душевной к ней прикоснулась. Приключение это описано в одном из моих рассказов, касалось оно Марии Семеновны, моей крестной и, следовательно, кумы моих родителей — красивой, умеющей жить с достатком, скрытной женщины. Однако кое в чем не везло ей, а именно: не держались возле нее мужья. То первый бросил с сыном, то второго она выгнала, оставшись с дочкой. Вышла замуж в третий раз — за Александра Бутко, снова родила ребенка, девочку, от ежевечернего многочасового рева которой люди содрогались в самых дальних уголках села. Удивляться нервности и крикливости девочки не приходилось при том, как жила эта семья.
И вот этот осенний вечер… Мы с мамой занимались папой, облегчали его страдания как могли.
— Ой, умираю… — стонал он.
— А зачем пил?
— Не напоминай.
Вдруг тишину прорезал звон разбитого стекла. Мы бросили взгляды на улицу и увидели, как у соседей посыпались окна.
— Почему все село знает, что ты вареники варила?! — вырвавшийся из чужого дома звук легко донесся до нас по промерзшему воздуху.
— Начинается, — вздрогнул папа. — Вот же чепа (то есть, по-нашему, — придира).
Теперь мы с мамой не отводили глаз от соседского дома — там горел свет, но тени не мелькали, никого не было видно, словно люди оставили его стены. И крики стихли.
— А ведь он дерется там, — тревожно произнесла мама. — Почему все замолчали?