Выбрать главу

Однажды маме попалась книга по рукоделию, и она увлеклась вышивкой. Придумывала сама или переснимала из женских журналов бесхитростные рисунки, переводила их на ткань и покрывала гладью из красивого китайского мулине. Она расцвечивала вышитыми узорами все, что попадало под руку: скатерти, портьеры, подзоры простыней, уголки наволочек. Вышитые, они сразу переставали ее интересовать и валялись измятой кучей в нижнем ящике комода, словно хлам, отслуживший свою службу.

Я подражала маме, но мне вышивка гладью не давалась: то стежки не ложились ровно и плотно, то вовсе разбегались в разные стороны, не передавая объем рисунка наложением ниток в несколько слоев. Я окончательно прекратила попытки, когда не осилила вышить желтеющий листочек с подсыхающим, завернутым трубочкой краем. Ни форма, ни цвет мне не покорились.

Зато получалась вышивка крестиком, более простая по исполнению. Мне понравилось выдергивать из ткани ниточки через равное количество остающихся — в одном направлении и в другом, вдоль долевой нитки и поперек, покрывая нужный кусочек клетками, по которым затем вышивались узоры.

Если фантазия и творчество мамы заключались в овладении техникой вышивания гладью, в передаче на ткани реальной гаммы цветов и даже рельефа узора, то я нашла другое занятие — преобразовывала в узоры различные картины. Никто меня не учил этому, сама додумалась, завораживаясь расчерчиванием картинки на квадратики, а затем повторением каждого квадратика нитками на самодельной канве.

По вечерам, занимаясь своими делами, мы большей частью молчали. Тихо мурлыкал старый сибирский кот, урчал репродуктор. Вечерами по радио транслировали концерты по заявкам радиослушателей, передачи познавательного характера, в частности, о музыке. Из них я узнала, что такое нотный стан, месса, контрапункт и увертюра, какие есть темпы музыки, чем вообще музыка отличается от мелодии, а простой концерт — от большого. Я слушала рассказы о творчестве выдающихся композиторов, запоминала отрывки из их произведений, навсегда пленившись генделевской «Музыкой на воде» и моцартовской «Маленькой ночной серенадой». Узнала и о творчестве певцов-кастратов, о более поздних исполнителях светской вокальной музыки, научилась различать стили исполнения, выделять из них бельканто. В нашем доме звучали голоса Марио Ланца, Энрико Карузо, Козловского и Лемешева, а молодой Владимир Нечаев трогал сердца, возвещая: «Зацвела сирень-черемуха в саду». В те годы начала всходить звезда Людмилы Гурченко. И хоть это была эстрада, но и тут комнаты наполнялись приятными, содержательными мелодиями. Их безупречная гармония уносила нас с мамой в изысканные, вибрирующие выси, рвала на части наши исстрадавшиеся души, наполняла умы пониманием истин о жизни другой и прекрасной, где нет ни тьмы, ни холода, ни могильного безмолвия, ни сиротства.

Мама иногда подпевала, особенно, если это были грустные, щемящие мелодии. «Он уехал, он уехал, не вернется он назад» выводила она вместе с Изабеллой Юрьевой. Понравившиеся напевы подхватывала высоким голосом, однако не громким, а чуть слышным, и импровизировала в интонациях и переливах, создавая настроение светлой, неизбежной утраты, ухода всего прекрасного в мир памяти, за черту существования. Ее склоненная над пяльцами головка дополняла ощущение смирения перед властным, неумолимым роком.

Сердце мое в такие минуты сжималось и учащенно билось, протестуя против невыясненной, непонятной обреченности. Жалко было маму, хотелось сказать, что все обязательно будет хорошо, что завтра снова взойдет солнце и разгорится день, на улицах появятся люди, а потом вернется папа. Но я не могла найти правильные слова, понимая, кроме того, что озвучивать сжигающую нас боль, — безбожно. Так повторялось каждый вечер, и один был похож на другой. Прошло лето. Осень сначала принарядила пространства разноцветами, затем обнесла листву и разоблачила мир донага. Наступившая зима все длилась и длилась, и не было ей конца.

Однажды я подняла голову от законченной вышивки и, набрав полную грудь воздуха, приготовилась к вздоху облегчения, в котором было бы все: радость от проделанной работы, предчувствие конца зимы и морозов, кануна весны, а главное — внутреннего перелома от затянувшейся печали к жизни в согласии с миром. Может быть, это был бы последний мой горестный вздох, и я бы его не запомнила, как не помню свои последние детские слезы. Но сделать мне этот вздох не пришлось. Он застрял в горле комком удушья, первым почти взрослым потрясением, если учесть весь вал открывшихся за ним озарений: я увидела мышь, спокойно разгуливавшую на самом главном столе дома — гостевом, что стоял в зале.