Плохо жилось ребятишкам зимой. Одежи-обуви у малолетних нет, в избах холод, сидят дети по хатам день и ночь на печке. От тесноты да от скуки толкаются там и шпыняются целый день. То подерутся, то поиграют, визг стоит на печке не смолкая. А тут еще и темнота: освещаются лучинами, чадят они, гаснут…
Но бабушка, наверное, как кошка, видит и в темноте: и домашние дела у нее идут по порядку, и прясть успевает. А постом, когда дни длиннее становятся, ткет.
Так прошло со смерти матери три зимы.
Последняя зима была лютая. Ребятишки, что помладше, совсем затомились, на печке сидючи. В марте стали на солнышко выползать. Чуть живые, худые, лица серые, вялые, как мухи после зимы…
Попрыгают чуть-чуть по проталинкам — и опять на печку. В апреле дело лучше пошло: ручьи побежали, травка кое-где выглянула, да и ноги притерпелись. С каждым днем ребячье счастье росло. Теплый весенний ветер принес им свободу от зимнего плена, и, пьянея от ветра и от свободы, они наслаждались ими вовсю. Домой забегут лишь мимоходом, ломоть хлеба ухватить — и сразу же опять на улицу, в луга, к речке…
Однажды Савка с товарищами соорудил невиданной красоты и мощности мельницу на ручье. Мельница только что загромыхала всеми своими приспособлениями, обдавая всех градом брызг. Совсем как настоящая! Ребячий восторг не поддавался описанию.
И вдруг Савку зовут в избу. Бабка зовет… Эх! Через силу оторвался от игры, наказал младшим: «Храни бог — не испортить», — и помчался на бабкин зов.
Вошел — и уж с порога почуял недоброе. Отец, три дня где-то пропадавший, сидит у стола понуря голову. Бабка, не в срок, собирает на стол «для двоих» и суетится чего-то, как в праздники.
— Ну, сынок, — сказал отец, глядя вбок, — будет зря болтаться. Присмотрел я телушку в Ольшаном — отработаю молотьбой. И там же со стариком Горяиновым договорился: берет он телушку ту в свое стадо, а тебя за то — в пастухи. Сам знаешь: на нашем пастбище телушка не выходится. Да и ты с хлеба долой уйдешь: без того и хлебом не вытянем. А старик-то тебе еще и онучи обещал… Так, значит, нынче к нему и пойдем… Я уже договорился.
Отец говорил, не поднимая на сына глаз, а бабка веселым «нарочным» голосом, как, бывало, в горьком разговоре с отцом, добавила:
— А уж хлеба-то, хлеба поешь сколько, внучок! У хозяина его много!
Савка сразу уяснил себе, что его ждет… Многие его товарищи — чуть постарше — уже батрачили. Значит, игре конец. Свободе — конец… Конец бабкиной заботе и теплому углу в родной избе.
Но, однако, другого выхода нет, он не маленький, сам понимает.
И, сразу повзрослев, Савка сел е отцом за прощальный стол…
Бабка говорила что-то ободряющее, потом долго крестила его со всех сторон, суя шапку в руки. Отец поддакивал ей, не глядя на сына, и они переступили порог…
Всё на улице показалось Савке уже другим — чужим и скучным. Ребята, уже узнавшие, в чем дело, смотрели на него издали, не звали играть. Сестры попрощались с ним за ручку, как со старшим. Савкино детство кончилось в семь с половиной лет.
Конец детству
Деревня, где жили будущие хозяева, была в двенадцати верстах от Савкиной.
Дорога шла то полем, то перелесками, то овражками, где еще шумели глубокие и бурные весенние ручьи. А больше всего логами, где сейчас стояли недолгие весенние топкие болотца, куда нога вязла по колено: их приходилось обходить огромными кругами, удлинявшими путь вдвое, а то и втрое. Отец с Савкой шли уже несколько часов, и Савка постепенно забывал, куда и зачем идет, и наслаждался путешествием.
Солнце неутомимо гнало оставшийся снег, попутно купая Савку в блаженной теплой волне. Воздух пел тысячами жаворонков и именно потому, что их было тысячи, — пел он мощно, не смолкая… Неопытный глаз даже не видел самих певцов, залитых ярким светом.
Но Савка, не отрываясь, следил за крошечными комочками, быстро набирающими высоту и стремительно падающими вниз. У самой земли они вдруг делали головокружительный поворот и, почти касаясь крылом земли, снова взмывали вверх.
Это было так естественно легко, так захватывающе, что Савку тоже неудержимо потянуло вверх, в воздух, и он поскакал по дороге, стараясь подпрыгивать как можно выше.
Только чуни мешали, тяжелые сами по себе и от налипшей на них черноземной грязи. Отец не ругался за баловство, не говорил обычных «нечего чуни зря трепать». Он вспоминал свое первое пастушество, нестерпимый холод весенних и осенних ночей в мокрой одежде, в чужом сарае или хлеву. Пастушонка, как правило, не кладут в избе: там и без него тесно, да и к скотине надо ему поближе быть.