Сидя в «рено-триана» с мадридским номером, тип со шрамом и трансвестит внимательно, не упуская ни единой детали, слушали импровизацию Луисардо. Двигался Чан Бермудес всегда пригнувшись, по-кошачьи, рассказывал Луисардо, пока тип со шрамом ковырялся в зубах, а трансвестит нетерпеливо просил продолжать:
— Валяй, валяй, трави дальше, слышал?
И Луисардо, владея ситуацией, живописует перед ними масштабное полотно: задний план, выписанный широкими мазками, и четко очерченные профили. Он рассказывает о том, как Чан Бермудес наклоняется, чтобы забрать ставки. Он делает это ловко, одним мановением руки, как крупье в игорном доме. И, словно речь идет об игре в кости, хватает ставки Луисардо и бросает их в море. «А может, тебе лучше пересчитать кой-где волоски у твоей шлюхи-мамаши?» — надвигается на него Луисардо, выпятив грудь и позвякивая всеми своими медальонами. От нервного напряжения глаза у него сузились. «Что ты там сказал, сосунок?» И Чан Бермудес мигом заткнул ему глотку, усмехнувшись золотым зубом. Тут только до Луисардо дошло, и горячие мурашки забегали у него по всему телу. Перед ним стоял сам Чан Бермудес.
Я уже говорил, что от разоблачения Луисардо спасло только то, что ни тип со шрамом, ни трансвестишка никогда сами не видели Чана Бермудеса, а если и знали о нем, так только по слухам. Не мешает напомнить, что оба были не из Тарифы, что ни тип с порезанной щекой, ни трансвестишка, оба были не из местных. Один был из Мадрида, другая — с бескрайних просторов пампы, так-то, братишка, понял? И еще не мешает напомнить, что, когда Чана Бермудеса взяли, Тарифа была маленьким городком, крохотной точкой на юге Испании, где насчитывалось больше казарм, чем кабаков. Поэтому земли, по которым, следуя Луисардо, вновь расхаживал Чан Бермудес, были уже не те. И даже если мы решим представить обратное, Чан Бермудес, появись он сейчас, тоже не был бы похож на себя прежнего. Возможно, система простила его, и теперь он принадлежит к опасному типу раскаявшихся. Но не это важно для нас сейчас, по-настоящему важно для нас то, что Луисардо спасся благодаря куче небылиц и своим краснобайством провел не только Герцогиню и типа со шрамом, но обманул и самое время. Так незаметно пришла пора обедать, а когда наступило время сиесты, Луисардо выбросили на том же самом шоссе в Альхесирас.
Луисардо сделал то, чего никогда не следует делать в Тарифе, а именно плюнул против ветра, поэтому, когда он понял это, было уже поздно. Однако природная хитрость и изворотливость заставили его быстренько пригнуться. И в тот выпавший из календаря день, пролетевший у Луисардо перед самым носом, в тот день капли его злосчастной мокроты обрызгали путешественника. Луисардо все щиплет себя за щеки, потому что не может поверить, что уцелел, дебил недоразвитый. И после того как его отпустили, он первым делом подобрал свой мотоцикл и, спустившись в придорожную канаву, ударами булыжника выпрямил погнутые части, чтобы вернуться в Тарифу. Трррррррр, трррррррррр, трррррррр, жал он на акселератор и лихо проходил повороты, не скрывая своего поражения, как то свойственно людям с самомнением, словно то была победа. От такой скорости висевшие у него на шее медальоны громко позвякивали. В глубине души больнее всего ему было сознавать то, что, оставшись в живых, он видел, как его добычу забирают другие. Тррррррррр, тпррррррррр, еще один крутой поворот, Луисардо мчался по шоссе из Альхесираса не в силах забыть, что чемодан с деньгами остался у тех двух дегенератов. Луисардо жал на газ и плакал, лицо его искажал неописуемый гнев.
Рассказы про него не могли не волновать. Говорили, что он курит, целуясь, и убивает, милуясь. Что руки его одинаково привычны к ласкам и преступлению. И когда кто-то живой осмеливался пересечь теневую черту, отделявшую его от остального мира, он слышал посвист мести, похожий на свист ветра, знакомый с рождения. Тогда он клялся именем своей матери, и делал вид, что целует большой палец, и выступал из темноты, чтобы получить свое. А сделав дело, сматывался. Прощался он с важным видом бывалого моряка, которому ведомо сердцебиение прибоя.
Я спрашивал себя, какая доля правды была во всем, что рассказывали о Чане Бермудесе, поскольку доля лжи меня мало интересовала. Ложь легче усваивается, говорил Луисардо в Мирамаре, в отличие от правды, которая требует ясности, малявка. Луч маяка буравил глыбы ночи, а Луисардо поглаживал свои первые усики, не шедшие ни в какое сравнение с беспорядочным юношеским пушком. Я научился глотать дым, и в общей сложности прошло уже пятнадцать лет с тех пор, как Чана Бермудеса упекли за решетку. Мы не имели понятия о деньгах, не знали, в чем его вина, и вообще пешком под стол ходили, когда его увозили в наручниках. Но этому событию не суждено было вытравить память о нем, совсем наоборот. Несмотря на его отсутствие, его подвиги заставляли брызгать слюной жителей городка, упивающихся своим словоблудием, городка, который не прячет останки былого великолепия. И точно так же, как Гусман Добрый, Наполеон, Нельсон, Сто Тысяч Сыновей святого Луиса и другие персонажи, увенчанные почестями по самое некуда, суть непременный материал в официальной культуре столетних годовщин, и хрестоматий, и всей этой огромной выгребной ямы дат и сражений, которую люди благовоспитанные и благоупитанные называют историей, точно так же, как и все эти поверхностные посещения галерей, где гнездятся трусость и забвение, поддерживают престиж хозяев желчной реальности, Чан Бермудес являлся частью другой культуры, так же как и Пресветлая Богоматерь или дуновение ветра. Частью фольклора, как его презрительно именуют хозяева жизни. И, поскольку Чан Бермудес был еще одним персонажем фольклора, история о нем переходила из уст в уста, и каждые уста придумывали ему свое прошлое, подбирали костюм по мерке, который не мог обойтись без винных пятен и приставших к лацкану женских волосков. Да, и еще мешочка на груди, в котором он хранил портрет Милагрос, как какой-нибудь тайный трофей.