Вечер потускнел, но взбитые сумерки ещё не успели омрачиться непроницаемой чернотою ночи. Николка вышел на лоджию, задёрнув полупрозрачные сетчатые занавеси за спиной, подобные вуали на вешнем лике за окном, и притворил за собою дверь. Свояченица стояла, облокотившись о перила, и смотрела с высоты этажа вниз, в пюсовую густоту грязного майского вечера, слегка подкрашенного у самой земли белёсой тенью жёлтого уличного фонаря. Должно быть зябко ей, а ещё прохладнее смотреть: в утончённой бархата оправе обнажено плечо и спина до половины гола.
– Случилось что? – спросил Николка.
Не оборачиваясь на голос, она тихо, почти шёпотом отозвалась:
– Ничего особенного. Подумаешь, обозвали меня дурой! И что с того?!
Николка стал рядом, облокотился о перила, заглянул вниз, куда она глядела, – в сгущающуюся пустоту, где сирый вечер сыр и тучен.
– Скажи! Если кто правду в глаза скажет, то что – он дурак?
– Ну, я не знаю, как у вас, у женщин, а по мне, так дурак – это умница в превосходной степени.
Свояченица резко обернулась и медленно взвела расширившиеся от удивления глаза на Николку. Не мигая, уставилась на него, глаза в глаза. Должно быть, пыталась осмыслить им сказанное: и вправду, что ль, дура?! Вдруг прыснула и, покачивая головой, как давеча Николка от плеча к плечу, отвела смешливый взгляд. В глазу, показалось, хрусталиком проблеснула слезинка.
Молчали и глядели вниз – глядели вниз и молчали. Время, казалось, замедлило свой бег. Наконец, она заговорила:
– А ты? Ты что думаешь, то и говоришь?
– Я вру. Всем. Всегда.
Она засмеялась беззвучно, как задрожала, и каламбурит невольно:
– Врёшь, что врёшь, даже когда не врёшь?
Николка не знал, что придумать ей в ответ. Когда не знаешь, что сказать, то лучше молчи. Он и промолчал.
Вдали, за сквером, на площади у кинотеатра, вспыхнули праздничные разноцветные фонарики. Замигали. Огни, как из тумана, просвечивались сквозь голые кроны деревьев, едва подёрнутые распускающимися из почек листочками. Показалось, что ночь упала с неба и окутала их мраком, или же, быть может, так совпало, что они канули в пустоту праздничного вечера. Оттуда, где у рукодельной сцены уже толпились гуляющие, окрест разносились звуки музыки. Уличное веселье только-только разгоралось, и, смешиваясь с музыкой, торжественное эхо возбуждало тоску в душе и чувство одиночества.
– За что же он так – дурой тебя обозвал?! – Николка озадачился – вслух, но так тихо, как будто самому себе под нос пробурчал с ноткой недоумения в голосе.
– За то, что сказала правду, – откликнулась.
– Какую правду?
– Я сказала твоей благоверной, что бесполезно спрашивать мнения художника, который сам устал от собственной бездарности!
Николка едва не присвистнул: под дых удар.
Вслух он не думал, сам с собой не говорил – она будто прочитала его мыли:
– Ревновать Апсару всё равно, что художника подозревать в измене своей Музе за то лишь, что и как изобразил он на холсте. Не грешит ветер дуновеньем, а солнце – слепящим светом. Чувства скупы на слова. А страсти что стихии – чисты и невинны.
– Зачем ты так сказала?
Вместо ответа: потому что, мол, дура, – она придвинулась к Николке вплотную, прислонилась плечом к плечу, обмениваясь с ним живым теплом. Смотрит вниз и молчит. Тут Николка вспомнил, что не помнит он, как по имени свояченицу зовут: Апсара – это ведь дух, это миф, это смутный для него образ. Полюбопытствовать, однако, не успел. Она заговорила, и её голос разливался чистым потоком слов, без ряби и порогов посреди ровного течения:
– Там, в царстве небесном, восседает на троне верховный бог Индра. По-нашему – Ярило, уже низвергнутый и превращённый в соломенное чучело, которое сжигают всякий раз, когда весна грядёт. И сила возрождающегося по весне истукана не в том, что бессмертен, а в том, что неистребим, неумираем. Не желает Индра себе судьбы вешнего идола, и царствует он над богами и людьми в страхе оттого, что однажды родится на свет божий человек, который познает премудрость бытия, вознесётся демиургом в царство небесное и низложит его с трона. Поэтому назначил бог человеку час смертный и отмерил жизни срок, который длится короче путешествия в тот мир искушения, где, превозмогая страдания, можно познать себя. И всё равно гложет вечный страх. Покинет смертный всё: и семью, и дом – отречётся от жизни земной и, впав в аскезу, таки познает себя, пройдя через мытарства, и тогда сам отыщет путь-дорогу в царство небесное, вознесётся и низвергнет. Поэтому на всякого, кто впадает в аскезу, он насылает искусительницу – Апсару, чтобы совратила и отвратила. Ни один простой смертный не устоит перед её чарами… Но порой случается так, что Апсара вдруг сама пленяется: сила демиурга, физика тела, химия чувств – не подвластны богам. Любовь – это не про то, когда ты берёшь, любовь – когда ты отдаёшь себя. Зачарованная, Апсара жертвует демиургу своё нечеловеческое могущество.