Внимание приостановилось разве что на радуге – радуге над полем. А вот ещё и картина-зеркало – неожиданно, а потом вдруг скучно. Да и «Воскресный обед» – незамысловатая с виду, совершенно неприметная сценка, а задерживала взгляд на себе. Всмотревшись повнимательнее, он был поражён обыденностью сюжета и композиционной простотой: семья за столом, причём естественные ненавязчивые краски, даже пятнышко на скатерти не яркое, а серо-розоватое, как будто давнее, много раз стиранное, и хлебная крошка на щеке у хозяйки… А сынишка? Нет, это, пожалуй, в самом деле здорово! Набил рот до неприличия и жуёт, едва не давится… Так и веет уютом и спокойствием… Не верится, что это нечто ностальгическое принадлежит всё той же кисти – кисти автора пёстрой галереи. Как будто бы художник писал сцену домашнего обеда вживую, когда в часы безделья и хандры вдруг озаряет вдохновение. Даже лица на картине кажутся знакомыми, привычными, своими.
А вот ещё. Непосредственна в своей простоте: солнце скрывается за облаком, речушка, лёгкий ветерок, вдоль берега по песку бежит босая девушка в малиновом сарафане – ситцевом, именно ситцевом. Так и кажется, будто сейчас вот распахнётся пола и оголит бедро, формы которого легко угадываются, и поэтому нет в том никакой нужды.
Удачно, очень удачно! Но почему вдруг сарафан – малиновый?!
Разминая задумчиво в пальцах папиросу, художник направился к выходу, оглянулся напоследок и… и замер поражённый: девушка сделала едва уловимое движение, речная волна набежала на песчаный пляж, облачко чуть заслонило солнце, уронив на всю картину тень, а ветерок чуть шире распахнул сарафан. Не доверяя собственным глазам, он вернулся – и снова на полотне что-то неуловимо изменилось, хотя и не так очевидно, как представилось на первый взгляд. Он менял угол зрения – и с ним менялись девушка и природа, словно оживали, причём девушка, казалось, не сводила с него глаз своих – ловила взгляд и привлекала. Ему не терпелось совсем приблизиться и потрогать картину рукой, гладка ли поверхность, – но не приблизился, не пощупал. Не посмел, побоявшись вспугнуть волну очарованья.
Ага, а вот здесь, отсюда, уже не то… и вот ошибочка закралась, незначительной погрешностью слишком длинная тень от камушка легла… Пожалуй, вот ещё! Хотя нет, нет, всё более, чем достойно! Этакая изюминка – отличительная неправильность.
Но почему сарафан малиновый?! Когда б в лучах заката… Стоп! А лицо пастушки… или крестьянки? До боли знакомы черты, ежели приглядеться. Кабы не румянец на щеках, не образ простушки, то он бы мог поклясться, что портрет срисован… неужели с Аннушки?! Как же его? С императорскими усами что крылья… И в имени что-то птичье… Крылов? Нет, и не Хвостов! Галкин. Воробьёв. Грачёв. Может, Скворцов… Щеглов…Соколов… Орлов…
Он опустил взгляд…
Ба!!! Вот те на – Баранник Г.А.
Художник медленно бочком сдвигался к выходу, не выпуская картины из глаз. Пола сарафана распахнулась вроде бы пошире, тени поблекли, послышалось шуршание песка, свист ветра, запах реки и весёлый смех… Да, это похоже на движенье, очень похоже, но всего лишь иллюзия, потому в корне не верно… Вот если бы… Да, так просто? И ещё…
Вдруг словно бы сквозняком потянуло. Налетел ветерок, и унёс куда-то мысль – поманил в неведомую даль за собой: защебетали птицы, запахами повеяло от тихой рощи, волной набежали давно забытые чувства…
И он ощутил прилив желания – бежать… домой? В мастерскую?! Надо испытать, надо проверить в красках на холсте… Впрочем, спешить ему незачем, ибо озарило так, что не забыть: догадка что рыбёшка – наклёвывается, наклёвывается, наклёвывается, а затем вдруг как клюнет, да так заглотнёт наживку, что с крючка ни за что не сорвётся.
Художник вышел на свежий воздух, отшвырнул выпотрошенную папиросу, достал новую и закурил. Прямо перед ним, задрав голову вверх и широко расставив ноги, должно быть чтобы не упасть, стоял как вкопанный Генка Баранник и зачарованно изучал афишу: казалось, он пытался изобразить на лице все те гримасы, которые художник перенёс на полотно. И это действительно было очень занятно, так как прохожие, глядя на него, тоже останавливались, задирали головы вверх, пялились на афишу и скалились, кривлялись, гримасничали – и при этом улыбались, беззвучно гоготали, заходились безмолвным истеричным смехом. Как будто паясничали, глядя на себя в кривое зеркало.