Во главе кортежа, чуть возвышаясь над землей, словно катился на восьми маленьких шариках сухой труп паука. Катафалк, а вместе с ним похоронное шествие пробрались по узким проходам между маисовыми листьями, перелезли через Кордильеры кирпичей, миновали кучу битого стекла, форсировали гнилые лужи, перешли вброд мутные ручейки. Не все участники шествия тащились налегке: самые крупные несли маленькие листья, а кто поменьше — мертвых мух, зерна вареного риса.
Вдруг авангард замер перед темной стеной, которая выросла на его пути. Правая нога мальчишки, присутствие и запах человека повергли в отчаяние путников. Они осторожно опустили покойника на землю и беспорядочной толпой собрались вокруг него на срочное совещание. Трое или четверо замыкающих шествие устремились вперед, чтобы успеть внести свою лепту в переговоры. Наконец совет старейшин решил, что надо обойти препятствие, но продолжать стремиться к намеченной цели, то есть двигаться по прежнему пути к гостеприимной расщелине в земле, которая ведет в пещеру. Они свернули дюймов на пять к западу, прибегнув к обманному маневру. Мальчишка застыл в неподвижности, словно бы и не глядя на муравьев, которые видели только огромную черную стену. Однако, когда они уже полагали, что избежали опасности, когда процессия свернула чуть-чуть на север, нога опять подалась вперед, и снова темная стена неожиданно закрыла путь каравану, и снова началась оживленная дискуссия около башмака, испуганно побежали отставшие советники, решили изменить свой путь, но идти к цели, удалившись немного от этого живого утеса, обогнув порожек, на котором сидел Викторино. Не вышло. Наступила печальная развязка, Гулливер окончил игру. Точный удар каблуком превратил в труху мертвого паука и расплющил живой катафалк. Муравьиное войско потеряло более шестидесяти воинов, оставшиеся в живых разбежались кто куда, скрылись между струйками грязной воды и окаменевшим собачьим калом: для беглецов «солнце стало мрачно, как власяница» (Апокалипсис).
— Ты здесь, Викторино?
Он не ответил. Мама прекрасно знала, что он здесь, нем и недвижим, убивает муравьев и слушает будоражащую песенку Кармен Эухении. Кармен Эухения напевала болеро и гладила рубашку в соседней комнате.
Мама окликнула его непроизвольно, может быть чтобы пробуравить его одиночество своим тонким голосом, одиночество, приглушенное шлепками по маисовому тесту, которое она месила. Сын слышал, как позвякивают о противень капельки ее пота, видел, как пошевеливается от ее дыхания занавеска из кретона, вдыхал аромат молотого кофе, всегда исходивший от ее волос.
Викторино терпеть не мог соседа, живущего рядом, вертлявую и странную сороконожку. Этот тип, наверно, прокрадывается в свою комнату по утрам на цыпочках, потому что никто из их коридора никогда не видел, как он туда входит. Выходить — да, он всегда выходил в шумный полдень, всегда поспешно, словно боялся пропустить важное свидание, словно желал избежать всяких разговоров с жильцами, ведь у людей вошло в привычку о чем-нибудь просить, влезать в чужую жизнь. К тому же этот мулат не хотел примириться с тем, что он мулат, — свои черные вьющиеся волосы он тщательно приглаживал вазелином. Лицо его покрывали архипелаги прыщей, а на шее торчала «бабочка» или болталось кашне карнавально-желтого цвета. Мама испытывала перед ним суеверный страх, избегала встреч наедине в длинном коридоре и время от времени почему-то говорила (Викторино интуитивно угадывал, о ком шла речь, хотя она никогда не упоминала его имени, которого наверняка и не знала):
— Он ничего не сделал мне плохого, даже слова не сказал, прости господи, но я его терпеть не могу.
Радость этого дома обитала в комнате напротив. Там жил мастер-каменщик Руперто Белисарио. Викторино называл его дон Руперто. Жил он вместе со своей женой, двумя дочерьми и попугаем. Болтали, что все, кроме попугая, спят в одной кровати, невзирая на явные нарушения морали, состоявшие в следующем:
а) дон Руперто не был женат на своей жене;
б) дочери дона Руперто были старше пятнадцати лет;