Выбрать главу
Молодость сама по себе не является революционной силой, она — этап человеческой жизни, который переживают все без исключения: фашисты, полицейские и те, кто бросает бомбы на Вьетнам. Единственная разница между революционером старым и революционером молодым, Викторино, заключается в том, что старый революционер в нашей стране вынес все испытания, все преследования и все же остался революционером. Мать не вмешивается в наши дискуссии, возможно, она хотела бы что-нибудь сказать, но не говорит; хотела бы заплакать, но не плачет; она предпочла бы вытерпеть любую физическую боль, чем видеть, как ожесточенно мы спорим, отец на своих позициях, я — на своих. Я с ходу наскочу на толстого кассира: руки вверх, не сопротивляться! Ампара от трех до четырех будет на лекции по истории искусств. «Согласно Вазари, Лука Синьорелли имел одного-единственного сына, юношу семнадцати лет, который погиб». Ампара думает, что я сейчас сижу у Валентина и изучаю теорию подсознания по Фрейду. Командир Белармино снова поглядывает на часы, берет со стола газету и читает объявления, равнодушный к заманчивым приглашениям: путешествие в Европу на самолетах «Эр Франс», на заднем плане — Триумфальная арка. Псевдофилософы, которые стремятся разделить общество на поколения, а не на классы, по биологическим, возрастным признакам, а не по идеологическим, остаются всего лишь софистами — дешевыми или дорогими, — которых пригревает буржуазия и т. д. А все же неприятно тратить сейчас время на мысли о том, что сегодня вечером можно попасть в лапы полиции, что тебя запрут в тюрьму, запрут, предварительно жестоко избив; а потом будут требовать назвать имена и адреса, вышибать зубы дубинками, плевать тебе в лицо, обзывать сукиным сыном и похуже. Я ничего не скажу, я в этом уверен, совершенно уверен, но мне не хотелось бы доказать это на деле. А Карминья все-таки хорошенькая, несмотря на свой автомат, она хорошенькая, хотя некоторые тенденциозные психологи уверяют, что только уродины становятся революционерками. Сейчас 3 часа 10 минут, в эту пору мой отец обычно садился читать классиков, или писал статью в газету, или готовил какой-нибудь доклад; отец стремился стать депутатом, чтобы с трибуны парламента разоблачать козни империализма: гражданин депутат Хуан Рамиро Пердомо имеет слово. Мой отец не понимал, что революцию делают не им, где лишь языком болтают, а там, где прибегают к революционному насилию. Разве я когда-нибудь отрицал, Викторино, что насилие может стать повивальной бабкой революции? Но я отрицаю твой культ террора, насилия как такового, не опирающегося на теорию; не признаю грубую, примитивную силу всезнающих героев и монументы в честь жеребцов,
говорит мой отец с возмущением. И с этих позиций его не сбить. Молодежь латиноамериканских стран — это вулкан, который не погасить словами, отец размахивает своими аргументами, как картонным мечом. А что скажешь о кубинской революции, старик? Я принадлежу к силам ФАЛН, я рискую своей жизнью в этих операциях, которые мой отец осуждает; я во сто крат более революционер, чем он со своей теорией сверхприбыли, со своими проповедями для рабочих и своим восстанием неблизким и при благоприятных условиях. Я швыряю в него тезисы Мао, как булыжники. Мать наш единственный и немой свидетель, она никогда никому не судья; Мать не хочет быть судьей, а только немым свидетелем. Оружие принес в чемодане Эрнесто, он ходил за ним в наш арсенал, притащил также и пистолет, который нам одолжила БТЕ Санта-Росалии. Пистолет предназначается для Фредди, товарищи не хотели его до последней минуты отдавать, боясь, что больше его не увидят. Оружие находится сейчас в соседней комнате, и каждый из нас по очереди идет с Белармино осматривать свое, я тоже пойду проверить свой револьвер. Сложность заключается в том, что мы полагали, будто анархизм уже мертв и погребен, убит своими собственными выстрелами, отброшен в сторону мировым прогрессом. И вдруг этот покойник восстает из гроба в самой середине двадцатого века. Ты рассуждаешь как анархист, Викторино, а рассуждать так в наше время — это все равно что лечить аппендицит у знахарки — таковы были последние слова моего отца. И я ушел из дома, из дома, за которым следила обычная полиция, тайная полиция и все другие полиции, следили из-за меня и из-за моего отца. Я ушел из дома, ставшего неуютным из-за наших постоянных споров и невыплаканных слез Матери. Я ушел из дома однажды в понедельник и теперь живу в этом паршивом пансионе под вымышленным именем Мануэля Падильи, свободный от семейных уз, от отцовской диалектики. Когда будем пересекать площадь Трес Грасиас, пробьет 4 часа 22 минуты; там, неподалеку от Карса, всегда стоит полицейская патрульная машина; может быть, они что-нибудь заподозрят — пятеро мужчин и одна женщина в автомобиле, так всегда ездят налетчики. Если нас заподозрят, начнут преследовать, тогда Белармино… Сейчас мой отец снова в заключении, его перевели в военную тюрьму Сан-Карлос. Мать опять осталась одна. Черта с два помогла отцу эта представительная демократия, черта с два помогла ему конституционная система, плевать они хотели на его парламентскую неприкосновенность, он был взят прямо из своего парламентского кресла: Вы арестованы. Я хочу заявить! — но они увезли гражданина депутата в черной крытой машине. А теперь он в одной из камер тюрьмы Сан-Карлос, перечитывает «Анти-Дюринг», эх, старикан. Мой толстяк кассир — сорокалетний усач, наверное, у него есть дети, наверное, в своей синей форме он будет сортировать купюры: вишневые десятки, зеленые двадцатки, оранжевые полсотни, шоколадные сотни. Я суну ему свой револьвер прямо под нос и скажу: руки вверх, не сопротивляться! Карминья сидит, скрестив ноги, ее красная юбка немного задралась, обнажив выше колена красивую ногу. Что это случилось утром со мной у Ампары? Какая она была красивая, женственная, когда обнаженная стояла у радиолы. I canʼt say nothing but repeat that. Love is just a four letter word, поет Джоан Баэз. Ладно, зато раньше у нас все было по-другому. Верно, приятель? Раньше было чудо. А когда победит революция — почему бы ей и не победить? — когда свалится это правительство — а оно обязательно свалится! — я выброшу револьвер ко всем чертям, я найду Ампару, я запрусь с ней на три ночи, пусть ее мать ломится в дверь. Куда задевался Викторино, будут спрашивать товарищи. Кому надо скрываться в день победы? Мне надо, мне. Задача Белармино — разоружить жандарма. Самое опасное дело. Ровно в 4 часа 27 минут Белармино и я войдем в главную дверь. Не откажет ли мой револьвер? Я его пробовал не раз на пустынном берегу, он смазан и вычищен. Не откажет ли? То и дело читаешь в газетах: «Револьвер дал осечку», в телевизионных передачах тоже все время осечка. Толстяк будет считать купюры. Руки вверх, не сопротивляться! А если будет перестрелка? В 4 часа 27 минут. Вдруг слышится голос Белармино: Если меня сегодня убьют, я надеюсь, что сеньориты Ларусс дадут мне отдохнуть недельку в чистилище, прежде чем призовут к своему столику, говорит он. Ни к чему это, лучше бы помолчал, сейчас не время для таких шуток. Валентин останавливает машину в нескольких метрах от банка, я выхожу через левую дверцу, с револьвером на поясе — инородная вещь, инородный холод, инородная тяжесть. Уже 4 часа 26 минут. Уже нас ожидает БТЕ Исидоро у стены католического колледжа. Спартак выйдет из машины с другой стороны, у Спартака в руке будет чемодан для денег, Спартак займется управляющим. Если схватят кого-нибудь — будут мучить, будут прижигать зад утюгом, отобьют кулаками печенку, заплюют лицо, повесят за… Белармино смотрит на часы, смотрит долго и пристально. Командир Белармино встает, сейчас ровно 4 часа. Все мы встаем, наконец-то сейчас выйдем из этой унылой берлоги. 4 часа ровно, Ампара. А если будет перестрелка?