Во время дежурств на станции Елочкину часто приходилось передавать по телефону различные распоряжения капитану Карбышеву и для этого звонить ему и на форт и на квартиру. Если распоряжения бывали спешными, а время вечернее или ночное, случалось и подолгу разыскивать Карбышева, прежде чем он отзывался по какому-нибудь телефону из гостей. Капитан сразу узнавал Елочкина по голосу: «А, слесарь Петра Великого…» У Карбышева была своеобразная манера говорить с солдатами. Он говорил им обыкновеннейшее «ты», а солдатам почему-то чудилось за этим словечком необыкновенное в казарменном обращении «вы». Почему? Знал ли об этом сам капитан? Вернее всего, что это ему даже и в голову не приходило. «И умен, и учен, и с солдатом прост», — думалось о нем Елочкину. В телефонной роте вздыхали: «Эх, нам бы такого в командиры!» Елочкин вздрогнул и схватился за шнур. Сперва, он позвонил Карбышеву на форт. Нет. Позвонил на квартиру. Тоже нет. Денщик бормотал сонным голосом: «А кто ж их знает… Сулились дома быть…» Разыскивая Карбышева в ночные часы, Елочкин чаще всего обнаруживал его в гостях у инженерного полковника Лошкеита. Почти все воскресные вечера капитан проводил там. Но сегодня на квартире Лошкеита не только гостей, а и самого хозяина не оказалось. Дело шло к рассвету…
Еще невидимое солнце уже слало своих веселых гонцов в просыпавшийся мир. Прозрачные потоки холодного утреннего огня вливались в широкие окна дежурной комнаты, и птицы поднимали звонкую перекличку за их решетчатым переплетом. Голубые охвостья ночи стремительно убегали из всех углов. Пол комнаты был так красен, словно его только что вымыли и натерли свежей кровью. День стоял на пороге, лучезарный и сияющий. Было около пяти часов. Елочкин позвонил коменданту крепости.
Довольно долго никто не отзывался. В аппарате булькало, шелестело, хлюпало. Елочкин ждал. Но вот, наконец, комендантская квартира ожила. Что-то задвигалось, задышало возле трубки.
— Кто? — старчески шамкая, хрипя и спросонья откашливаясь, спросил комендант, — а? Кто? Повторите!
— Рядовой телефонной роты, ваше превосходительство… Елочкин…
— Как? Елочкин? Кто вы такой?
— Рядовой теле… Осмеливаюсь беспокоить ваше превосходительство по чрезвычайному делу…
Только теперь комендант уразумел, что с ним говорит солдат.
— Ты что же, любезный, взбесился?..
— Никак нет, ваше превосходительство. По долгу солдатской присяги…
Елочкин коротко доложил о своей находке: пакет… важные документы… Сказать о документах точней и подробней он остерегся.
— Дур-рак! — шамкнул комендант зевая, — давно в армии?
— Два года, ваше превосходительство!
— Дважды дур-рак! Старый солдат и не знаешь порядка, понятия не имеешь о том, как положено…
Комендант опять зевнул — еще и еще. Елочкин слышал, как поскрипывали его скулы и губы тихо шептали какие-то слова. Он почти видел, как крестит при этом комендант свой беззубый рот.
— Если каждый солдат будет звонить мне, старому человеку, по телефону в пять часов утра, я к шести часам вытяну ноги.
Генерал в последний раз зевнул и добавил:
— Когда сдашь дежурство, явись к моему адъютанту поручику фон Дрейлингу и вручи ему свой дурацкий пакет. Доложишь при том, что я приказал тебя арестовать на неделю за глупость и незнание службы.
— Слушаю, ваше превосходительство!
— Повтори!
— Приказано арестовать за глупость…
Сдав дежурство, Елочкин побежал в комендантское управление. Но поручика фон Дрейлинга там не было. Знакомый писарь Головленков сказал Елочкину, что поручик на квартире у коменданта, и посоветовал, ввиду очевидной важности дела, не ждать его здесь, а немедля идти прямо туда. Елочкин так и сделал. Поручик фон Дрейлинг довольно скоро вышел в переднюю из внутренних комнат генеральской квартиры, красиво звеня шпорами и ловко поигрывая аксельбантом. Несмотря на ранний час, фон Дрейлинг был свеж, гладко выбрит и образцов по всей форме.
— Ну-с? — спросил он тиховатым, неторопливым голосом, каким говорят в церкви, — понимаешь ли ты, какое совершил преступление? Пфуй! Ты будешь за него гнить под арестом. Понимаешь ли ты?
— Так точно, ваше высокоблагородие, — сказал Елочкин, начиная жалеть, что еще вчера не разделался по-свойски с проклятым пакетом, — прикажете вручить?
— Давай…
Действуя с уверенной быстротой ловкими канцелярскими пальцами, фон Дрейлинг раскрыл пакет. Фотографии и таблицы брызнули из него широким веером и, как карты в большой игре, легли на стол. Поручик наклонился и несколько минут разглядывал их. Потом выпрямился и посмотрел на Елочкина. Его лицо, густорозовое, почти меднокрасное от прилива крови к наклоненной голове, вдруг сделалось белым, как вата. Затем побелели губы. Он смотрел на Елочкина вытаращенными, тоже белыми глазами и силился что-то выговорить. Но это ему не удавалось. Тогда он метнулся к столу, сграбастал обеими руками фотографии и документы, прижал их в охапке к груди и уже сделал два-три шага из передней по направлению к внутренним комнатам генеральской квартиры, когда вдруг раскорячился и присел в крайне неграциозной и немужественной позе. Впрочем, присел и Крепконогий Елочкин. Старый дом комендантского управления со стенами саженной толщины и сводами вековой прочности дрогнул, екнув всем своим нутром. Фон Дрейлингу почудилось, что оглушительный удар свалился сверху. А Елочкину — будто он пришелся со стороны, через окно. И это было вернее, так как блестящий мелкий бисер из битого оконного стекла вдруг покрыл пол передней, а пустая рама широко распахнулась настежь. За первым взрывом неимоверной силы грянул второй, за вторым — третий. Но эти были слабее…
Взрыв произошел на складе артиллерийского снаряжения, в крепостной лаборатории, где в это раннее утро уже работали сто двадцать человек. Склад занимал десять кирпичных зданий, а лаборатория представляла собой длинный деревянный сарай, выходивший на городское шоссе близ Михайловских ворот. В лабораторном сарае хранилось очень много пороха. Сто тысяч готовых снарядов были сложены кругом в штабелях; тут же — горы дистанционных трубок. Все это взлетело кверху и градом осколков вернулось вниз. Дистанционные трубки брызнули огнем Вспыхнули пожары. За первым взрывом последовали второй, третий: детонация. Это означало, что расстояния между хранилищами были неверно определены. Дорогостоящее открытие! Взрывы произошли на территории, обнесенной крепостным валом. Сила их была такова, что далеко за валом, на вербах и ветках, в вороньих гнездах, долго спустя после диверсии, все еще отыскивались головы, руки и ноги на куски раздерганных людей. Грохот был ни с чем несравним. Из города Холма тотчас запросили Брест по телефону: что случилось? А между Холмом и Брестом — девяносто верст…
На вечерней поверке фельдфебель телефонной роты выкатил колесом крутую грудь и с передней линейки, громко и торжественно, зачитал благодарность, объявленную комендантом Брест-Литовской крепости рядовому Елочкину в приказе по гарнизону. С этого момента Елочкин стал главным героем местного «Солдатского вестника», — так офицеры окрестили солдатскую болтовню. В послеобеденные и вечерние часы, когда «вестник» действовал особенно энергично, по всем частям гарнизона только и разговоров было, что о Елочкине. На его крупную, приземистую фигуру и смуглое лицо с горбатым носом, освещенное доброй улыбкой, как фонарем, показывали пальцами: «Вон он…» Почти все заметные события, совершавшиеся в городе и крепости после взрыва, так или иначе оказывались связанными с Елочкиным. Сняли вывеску с книжного магазина Э. Фарбенковского, а окна забрали досками, — ясно. На искровом телеграфе взяли под домашний арест поручика Печенегова, — ясно. Впрочем, в этом последнем событии не менее важную, чем Елочкин, роль сыграл сам «Солдатский вестник». В тот роковой день, когда байронический поручик привез в шарабане на искровую станцию тоненькую девушку с бледными щеками под густой синей вуалью, водил ее по станции, показывал ей действие телеграфа и при ней принимал радиотелеграмму, — о Фарбенковских тогда никто ничего дурного еще и не думал, — «вестник» с чертовской проницательностью уже произнес свое первое, бесповоротно осуждающее Печенегова слово: «измена». И с того дня до сегодня слово это не смолкало в солдатских разговорах. Хотел того поручик или не хотел, но он стал предателем и должен был пострадать.