У него был довольно небольшой лоб, но изрезанный большими морщинами, и почти все из них начинались от переносицы и шли вертикально. Отдаленно это напоминало линии на ладони. Я гадал: какая из них какая — жизни, любви, судьбы? Там не было линии смерти.
— И совсем ее нет? — удивлялся я. — Смерти нет?
— Она не наступит.
— Нет?
— Нет.
— Значит, есть душа?
— В твоем смысле нет.
— А что тогда есть?
— Жизнь.
— Но она ведь не вечная!
— Вечная, — спокойно отвечал он.
— Но мы же ведь умираем! — искренне возмущался я.
— Вы да.
— И умираем совсем?
— Да.
— Так это же смерть!
— Нет.
— А что?
— Сон.
— Выходит, мертвые видят сны?
— Не мертвые.
Так могло продолжаться до бесконечности. Не было сил заставить его выражаться яснее. Это было бы озвучанием немоты, которая не подлежит озвучанию. Он это знал, но не знал, как это мне объяснить.
Лишь однажды, но многие годы спустя, я подумал, что это можно было сравнить с любовью. С признанием в ней. Это как сказать женщине «я люблю тебя» прекрасно зная, что это не то и не так, но, увы, так требует форма, такова словесная формула, и сказав ее, ты запустишь цепную реакцию сотен, тысяч и миллиардов других таких формул; это будет ядерный подрыв слов, и каждое должно что-то выражать, и, наверное, выражает, но все вместе они один большой «бум», а в конечном итоге стыд. Немота в человеческом мире непобедима.
Будь сейчас со мной рядом моя Йодла Къйэнко, я бы не совершал ошибок, которые сейчас совершаю на каждом шагу. (Впрочем, ладно. Когда меня мяли звери, она мазала меня йодом и пела. Йод всегда прожигает до мяса. Но зато ты знаешь, что такое любовь.)
Я тоже обрабатывал раны бога. Золой. А потом лучинками убирал комки. Хорошо, что была зима и не было мух. Лучинки в моих руках не всегда были ласковы.
— Значит, если бы на Земле не осталось ни одного человека, вас тоже бы не осталось?
Он дергался и рычал в подушку.
— А почему вас так много?
— Потому ш-ш-ш… ш-што вас так-так мало!
Иногда мне казалось, он бросит в меня подушкой.
— А что будет, если все перестанут в вас верить?..
— Не будет!
— А если однажды не будет на Земле ни одного человека, который в вас будет верить, вас тоже не будет?
— Да.
— Значит, мы вас главнее?
Он замер и начал прислушиваться, как я ковыряюсь в ране лучинками. В золе иногда попадались острые черные угольки.
— Значит, вы существуете лишь пока… пока кто-то из нас в вас верит? Хоть несколько человек или даже…
— Да!
— А кто? Они кто?
— Не знаю.
— И ты их ни разу не видел?
— Нет!
— И ты про них ничего не знаешь?
— Нет!
— Но ты их хотел бы…
— Нет!
Он вскакивал, вырывал у меня лучинки, ломал и отбрасывал к печке. Вновь утыкался лицом в подушку и мотал всем затылком, когда я приносил пить. Нимб болтался туда-сюда и бросал по углам голубые блики.
Значит, мы их главнее, думал я про себя. Он то ли смеялся, то ли рыдал в подушку.
4 ноября 2203, вторник
Я понимаю, насколько неправильно говорить, что человек не помнит последнего мгновения своей жизни. Не помнить первого — это в самом деле не помнить. Но я говорю, «человек не помнит», потому что так говорил мне он. Он мог вообще говорить без привязки к нашему понимаю. Он говорил «душа», «ад», «рай» «грех», «благость» и «вечная жизнь», нимало не заботясь о том, что для нас это закрепленные формулы.
Он хотел, скорее, быть понятым, чем понятным, либо простым.
После случая с рысью ему долго не хватало такой простоты, чтобы выговорить «молитва».
Отец вернулся через два дня и отправил нас с Чиликом домой (Чилик лаял на меня всю дорогу, изображая главного), а его повез на собаках прямиком через озеро, к бабке-лекарке. Та когда-то лечила отца от ранения горла, но вот чем она заживила раны нашего бога — бог весть. Бог ведал, поэтому и не выговаривал слово «молитва».
Когда мы пошли с ним в баню, на спине его не были ни одного рубца.
5 ноября 2203, среда
Он ушел не раньше того, как помог посадить картошку и поправить дом. Он уходил на север, мимо Соленой пади, где люди парили соль, и мы шли с отцом его проводить. Бог этого не хотел, он сильно протестовал, но раз уж нам было по пути…
Мертвый город, домики на четырех ножках, огражденные повалившимся частоколом, бог не мог увидеть с тропы.
Это кладбище полубожий никогда не являлось темою разговоров, ходить туда запрещалось. В частоколе не было даже того, что бы можно было назвать калиткой. Если домики падали — они падали, как сгнившие на корню грибы, и о них забывали. Последний домик отец поставил несколько лет назад и тогда же подправил, а кое-где обновил частокол. Ибо так надлежало держать черту, отделявшую их он нас. И нарушить ее мог только сумасшедший. Или нормальный любопытный пацан.