Но сейчас с этим покончено — магазин закрылся.
Когда-то в городе работали пять церквей, четыре кафе, шесть баров, два автосалона, три банка, две начальные школы и одна средняя, мотель, похоронное бюро и небольшой мясоперерабатывающий завод. Этот последний закрылся после того, как на полке в холодильнике открыла глаза и заморгала отрубленная голова теленка. Сейчас ничего этого нет, большинство домов заброшены.
На улицах полно бродячих котов и собак. За живыми среди них надо присматривать, они, бывает, нервничают.
Моя соседка взяла к себе мертвого пса. Когда я спросила зачем, соседка ответила: «Почему бы и нет? Проблем с ним никаких, он даже не лает».
Пять лет назад мне сказали, что я чудом осталась в живых. А три недели назад добавили, что действие чуда заканчивается. Мои органы отказывают один за другим, и все из-за единственной глупости, совершенной в шестнадцать лет.
Мне говорили, что нужно срочно уезжать из города, пока я еще жива. Зомби появляются только здесь, и если я умру в другом месте, то, по крайней мере, мне обеспечен вечный покой, а не эти дурацкие прогулки в парке.
Я знаю, что все так и есть. Но я знаю и еще кое-что.
С самого детства я лечусь у одного и того же доктора. Сейчас, кстати, он остался единственным в городе. И когда я навещала его в последний раз, он открыл мне маленький секрет.
Помните, я рассказывала: когда все только начиналось, одного умершего вывезли в другой штат, но он и там восстал?
Оказалось, мой доктор сопровождал тело. Он видел, как мертвый открыл глаза, и спросил: «Как оно, быть мертвым? Вы помните хоть что-нибудь?»
И к изумлению доктора, воскресший ответил.
— Он заговорил? — в изумлении спросила я.
— Единственный раз, потом замолчал. Оно и к лучшему. Я сам предпочитаю молчать о том, что от него услышал.
— Почему? Что такого он рассказал?
— Тебе следует знать одно, — ответил мой старый доктор. — После смерти можно попасть в места гораздо хуже, чем наш городской парк.
Сегодня я тоже была в парке. Один из мертвецов сидел на скамейке, Хилари Френтцен расчесывала ему волосы.
И почему мертвые не хотят причесываться сами? Целых пять лет я убеждала себя, что стану исключением: буду разговаривать, одеваться самостоятельно, есть овощи, делать простые вещи вроде элементарного ухода за собой. Но отчего-то со временем эти простые вещи кажутся мне все менее и менее важными.
Подняв глаза, я вдруг обнаружила, что стою лицом к лицу с Элис. И впервые за пять лет она посмотрела на меня так, будто узнала.
Сет Линдберг
ДВАДЦАТЬ ТРИ СНИМКА ИЗ САН-ФРАНЦИСКО
Рассказы Сета Линдберга печатались в антологиях «Phantom», «Senying Death», «The Dark Side», «Brainbox», «Brainbox II», «Jack Haringa Must Die!», «Jigsaw Nation» и в журналах «Not One of Us», «Twilight Showcase», Gothic.net и «Chiaroscuro». Бывший редактор Gothik.net, он теперь работает системным администратором в Сан-Франциско, где, как указывает название рассказа, и происходит действие.
На фотографиях девятнадцатого века никто не улыбается. Люди сидят строгие, настороженные, смотрят в объектив сурово и холодно. Можно подумать, в те времена еще не научились смеяться, но дело в том, что тогда процесс съемки происходил очень долго. Держать улыбку такое длительное время было непросто. Двигаться тоже не следовало, и если человека можно попросить не шевелиться, то с животными сложнее. Один из пионеров зарождающейся фотографии решил, что лучший способ сфотографировать пару бродячих собак — пристрелить их и расположить трупы должным образом перед камерой. И действительно, на фото они вышли совершенно как живые.
Этот курьезный случай вплотную подводит нас к теме следующего рассказа. Он о снимках того, что кажется живым, но таковым не является. Фотографии соединяют нас с прошлым, которое в них остается неизменным, в то время как в нашей памяти оно постепенно расплывается и становится плохо различимым. С тех пор как была изобретена фотография, люди с маниакальным упорством собирают снимки, составляют альбомы и прячут их в надежном месте как предметы особой важности. А с распространением цифровой фотографии люди стали собирать архивы из сотен и тысяч изображений.
Но задайтесь вопросом: а что, если все это богатство исчезнет? Что, если на память о былом мире останутся лишь считаные снимки?
Следующий рассказ о такой коллекции. Как и на фотографиях девятнадцатого века, на этих снимках никто не улыбается.
Моя бывшая подружка часто меня упрекала: мол, всякую историю либо анекдот я начинаю рассказывать с середины, и бедняжке Мэй нужно задавать чертовски много вопросов, чтобы разобраться в сути дела. Я болтаю безудержно, меня несет черт знает куда, а ей приходилось направлять и подталкивать, чтобы я не слишком отклонялся от темы. Ну, тут уж ничего не поделаешь, я такой. Не получается у меня начинать сначала. Я вообще не верю в начало, ведь человеческая жизнь — штука протяженная во времени. Трудно сказать, было ли у нее вообще начало.
Я не имею в виду наше тело, которое честь по чести рождается в определенный момент времени. Речь идет о человеческом «я». Память не возникает в одночасье, так чтобы вчера никаких воспоминаний еще не было, а сегодня сколько угодно. Память о первых осознанных моментах жизни: лица родителей, запах во дворе. Потом эти картины тускнеют, уходят на задний план. Таких моментов мало, между ними никакой связи, и мы заполняем пустые места при помощи воображения. Это как фотографии: на лицах людей застыли выражения, каких в жизни не увидишь, ведь камера поймала и запечатлела их в движении, и приходится додумывать, куда эти люди шли и что делали.
Так и с этими фото, я про них уже говорил. У меня и в самом деле была эта пленка. Двадцать три кадра из Сан-Франциско, последняя пленка, которую я отщелкал и которую удалось проявить. Вершина моей карьеры фотографа-любителя и ее конец.
Кажется, в пленке должно быть двадцать четыре кадра, и почему у меня только двадцать три фотографии, я не знаю. Может, один передержал или недодержал, или с проявкой не получилось. Уже не разберешься. Пленку я потерял, остались только карточки.
Первый снимок: я вместе с Мэй и ее японской приятельницей по переписке, Киоко. Я выгляжу неуклюжим: наклонился вперед, словно хочу в объектив залезть. У Мэй выражение почти хмурое, Киоко чуть улыбается, отчего-то показывая пальцами «V». У меня вид совсем дурацкий: причесаться забыл, руки в карманах. Перед тем я положил руку на плечо Мэй, но отчего-то в присутствии Киоко ей это ужасно не понравилось. Поэтому я просто стою столбом.
Если присмотреться, за нами вдали Алькатрас — остров посреди залива Сан-Франциско. А за ним, в туманной дымке, берег округа Марин.
Да, этот снимок сделан еще до тех событий. Может, вы так подумаете из-за наших улыбок: мол, раз улыбаются, значит, все нормально, но не в этом дело. При виде направленного на них объектива люди улыбаются чисто машинально.
Это снимок знаменитых «Раскрашенных леди», викторианских домиков в старом Сан-Франциско, в парке посреди Вестерн-Аддишн. Слева, перед «Раскрашенными леди», народ валяется на травке, греется на солнце. Я в таких красивых домиках никогда не жил. Наверное, там здорово. В жизни «Раскрашенные леди» не такие красивые, как на картинке, но все равно приятно посмотреть.
За ними высится шеренга небоскребов и пирамида «Трансамерика». А справа виден столб дыма, поднимающийся из южной части города.
На этом снимке улыбающиеся Мэй и Киоко стоят в обнимку. Крупный план, так что даже видны следы от прыщей на лице Киоко. На Мэй надета старая серая тенниска с изображением группы «Севен секондз». Тенниска эта моя.