Часть первая
Розы Арроманша
I
На Абеля напирала толпа, дышавшая на него запахом гнилых яблок, а он возвышался над нею цельной и грозной глыбой, которую составляли его затылок, плечи и туловище. Та блаженная игристая жизнерадостность, которая воодушевляла его еще час тому назад в порту Уинстон, улетучилась. Абель знал эти своеобразные предостережения — его сердце сильно билось тогда о прутья ребер. Нет, он не должен был заходить в это заведение! Ему хотелось проглотить слюну, но в горле у него все пересохло. С приглушенным хрипом он выдохнул воздух. Счастье, что с ним не было Валерии и она не могла заметить его состояние! Нет, правда, хорошо, что она осталась в гостинице. Превосходно! Откровенно говоря, все в ней начинало его раздражать — и хорошие манеры, и величавая поступь, и разговоры о могиле героя!
Слово «герой» затрепыхалось, точно большая птица, попавшая в сигнальную сеть. Беспрерывные звонки долетали до отдаленных границ. Главная разведывательная служба бодрствовала — ни один сигнал не ускользал от нее.
За его спиной чей-то нервный смех перешел во вкрадчивое мурлыканье:
— Фердинанд, а Фердинанд! Я позабыла кур загнать!
Впереди не было ничего — ничего, кроме смутно белевшего прямоугольника. Появился гид и заговорил приятным басом:
— Дамочка! Чуточку подайтесь! Мужчинам только этого и надо! Придется затворить дверь — мне нужно, чтоб было совсем темно.
И в то же мгновение возник ужас. Глубокой ночью неслись пронзительные крики, раздавался скрип калиток в кладбищенских оградах, хрипенье скованных рабов, изнывавших под бичами бесчисленных надсмотрщиков. Наконец жуть прояснилась; конечно, это были чайки.
Чайки кричали, как кричали они тысячелетья назад, — белые чайки смерти, выслеживающей свою жертву в дюнах. Абель видел их вновь — на той расплывчатой линии, которая в конце концов сливается с горизонтом всякой жизни, там, где рассыпается волна, в той неопределенной области, что находится между последними морскими водорослями и первыми кустами чертополоха, на недосягаемой обетованной земле — стране сухого песка.
Абель встряхнулся. Аппарат явно ввел его в заблуждение. Это был всего-навсего случайно попавший на пленку крик морских птиц!
— Соседский петух получит удовольствие! — снова заговорила женщина.
Спутник прошептал ей что-то на ухо, и оба фыркнули. Кто-то закашлялся, запищал ребенок. Просочился бледный свет, обозначив неоглядное желтоватое пространство. Зрители между тем росли с головокружительной быстротой, становились великанами рядом со светившимся на востоке песчаным холмом.
Абель узнал, так же как он узнал чаек, этот мутно-сиреневый свет, который навсегда отравил для него солнечные восходы!
Внезапно на него обрушился голос невероятной мощи, как у вокзальных рупоров:
— Сейчас ночь с пятого на шестое июня тысяча девятьсот сорок четвертого года. Неунывающие нормандцы спят. Они спят у себя на фермах с запертыми ставнями, а в это время в блиндажах Атлантического вала, прильнув к бойницам, гитлеровские солдаты…
Свет все усиливался, и в свету вырисовывалась малейшая неровность почвы. Свет сейчас был такой, как на витринах квебекских магазинов в тот день, когда, приехав с берегов Шодьер вместе с Мамочкой Шоликёр, Абель смотрел на них восхищенными глазами бедного мальчика, который хорошо знает, что Дед Мороз не в состоянии дать послушным детям канадских французов все, чего бы им хотелось.
Ветреный рассвет белил кубы деревенских домов, одинокие фермы, ленты дорог, ковры лесов, болотистые низины…
— Полная внезапность… Подготовка к гигантской высадке, какой еще не знала военная история…
Два села осветились — Абель давно позабыл их странные названия, а тут сразу вспомнил: Уистрам и Троарн. Прожекторы скрещивали снопы лучей, парашюты разведчиков спускались к двум краям огромного веера смерти, распахнувшегося от Уистрама до Сент-Мер-л’Эглиз… К колену Абеля прижался хныкающий ребенок. Сейчас уже было достаточно светло, так что Абель мог различить белые, коротко остриженные волосы мальчика, округлость его щеки и палец во рту. Абель погладил ежик его волос… Гудели самолеты. Начался налет немецкой авиации. Все в Абеле помимо его воли вновь включалось в войну.
Сиреневый рассвет. Встает солнце. Мясник с улицы Сент-Валье, нескладный брюнет, рост — метр девяносто пять, выше меня, а это что-нибудь да значит, перебирает четки. Бормочет молитвы… Внезапно в рот ему попадает пена волны. Он сплевывает, и тут молитва переходит у него в каскад неистовой ругани. Я заливаюсь диким хохотом. Мне девятнадцать лет. Я ласкал всего одну девушку на берегу Святого Лаврентия, но она не отдалась мне! Дженнифер тоже не уступила моим домогательствам — что ж, я так и подохну, не узнав любви? Но я все-таки славно с ней попрощался, невзирая на Жака. Я потом часто дразнил Жака саутгемптонской буфетчицей!.. Дженнифер! Как хороша твоя бело-розовая кожа! Как хороша твоя свежая улыбка, улыбка блондинки в кудряшках, трепещущая на губах, от которых пахнет зубным эликсиром! Лейтенант Птижан орет в рупор и спугивает милашку. Нестерпимый ор. Топор. Таким топором можно рубить головы, не топор, а целый топорище, топор Жоликера, папашиного брата, того самого дяди Жоликера, который прошел всю войну 14 года без единой царапины, который так этим гордился (ноготь указательного пальца между зубами: «ни вот такой!») и которого в конце концов году в 50-м придавило елью около бухты Хо-хо! в Сагене… Шекспир прав, как всегда. Лицедейство и тлен — such is life[1].