Увидев мчащегося к нему учителя, Ладогин прочел угрозу на его лице, во всей устремленной вперед фигуре и бросился бежать. Никодим Васильевич, естественно, побежал за ним. Ладогин успел выскочить в первую выходную дверь, но в тамбуре перед второй дверью был настигнут. Никодим Васильевич схватил его за руку у запястья. Не успел он сообразить, что же делать дальше, как Ладогин, по примеру базарного жулья, упал на плиточный пол и, судорожно извиваясь и вырывая руку, стал кричать фальшивым пронзительным голосом:
— Что я вам сделал? За что вы меня, а? Что, справились, да? Сладили? Ну бейте, бейте!..
Орал он громко, предназначая свои слова не противнику, а окружающим. В тесном тамбуре, кроме них двоих, никого не было, но к его стеклам уже прильнуло множество детских физиономий, вся раздевалка кинулась к месту происшествия, дежурная учительница бежала на помощь, не зная, кому помогать. Никодим Васильевич не видел ничего этого. Коварство Ладогина поразило его. В изумлении он отпустил руку мальчика и распрямился. Ладогин проворно вскочил и выбежал наружу, оставив на полу свою шапку.
Никодим Васильевич поднял шапку и вышел на крыльцо. Ладогин, отбежав до угла здания, стоял там, простоволосый, распахнутый, на морозе.
— Отдайте шапку, — гнусил он. — Зачем же шапку-то забрали?
К Никодиму Васильевичу вернулось хладнокровие. Он дал шапку малышу, вышедшему из дверей школы, и велел отнести Ладогину. Тот надел шапку разухабистым жестом, вызывающе закинул голову, крикнул: «Что, не вышло!» — нагло погрозил кулаком и скрылся за углом.
Никодим Васильевич стоял на крыльце и все смотрел, смотрел на то место, где только что так зло паясничал мальчишка, не по возрасту смышленый, не по возрасту ожесточенный. Смотрел и не чувствовал холода, и не слышал прощавшихся с ним учеников, своих и чужих, не замечал любопытных взглядов. Случилось что-то непоправимое, казалось ему. Все усилия, да что усилия — их ли не жалеть, — все силы души, вся любовь (хотя Никодим Васильевич ни за что не употребил бы этого слова), — все насмарку!
«Значит, я ничего не достиг. Как он мог?» Никодим Васильевич не знал еще тогда, что важно не столько то, что человек сделал, сколько то, что он понял.
После каникул Ладогин явился в выстиранном свитере. Из-под него выглядывал белый воротничок. На уроках сидел тихо. Отвечал хорошо, уроки учил аккуратно. Он совсем перестал озорничать. Просто не верилось, что это тот самый Ладогин.
С учителем его отношения были ровными, внешне самыми обыкновенными. Ни тот, ни другой не напоминали друг другу о происшествии в день перед каникулами.
В общем-то, они дружили, хотя не особенно показывали это. Сначала они боялись оставаться наедине, потом и это отошло. Но осталась та большая осторожность, которая возникает между дорогими друг другу людьми после крупной и безобразной ссоры.
Двадцать четвертое мая — последний день занятий в начальной школе. Настроение у всех такое, что собственное тело кажется невесомым: для того чтобы его нести, вовсе не надо бы таких больших сильных ног, хватило бы маленьких воробьиных крылышек.
Подобревшие учителя стараются напоследок втолкнуть в ребячьи головы еще какие-то знания, вроде тех пирожков на дорожку, которые заботливая родня сует в без того уже полную корзину отъезжающего. Но главное оставлялось на последний урок: сообщение о том, кто перешел, кто нет. Вообще-то давно уже все известно, сомневавшиеся успокоились, второгодники переболели свое горе и теперь вместе со всеми радуются предстоящему вольному лету. Но знать неизвестно откуда — это одно дело, а когда тебе официально объявят — совсем другое.
В широкие окна светило весеннее солнце. Стеклянная крыша завода пускала огромного зайца. Никодим Васильевич кончил говорить о том, как надо с пользой проводить время каникул, и взял в руки список.
Ти-ши-на-а.
Вдруг раздался негромкий, робкий стук в дверь.
Странно.
— Да, войдите! — крикнул Никодим Васильевич, повернув голову к двери и не выпуская списка из рук…
Никто не вошел, а стук повторился. Никодим Васильевич положил журнал и, пожимая плечами, пошел к двери.
За дверью стояла старушка.
— Вам кого, бабушка? — спросил Никодим Васильевич и притворил за собой дверь.
— Тебя, батюшка, тебя, голубчик Никодим Васильевич, — закивала старушка. — К тебе пришла, к вам, то есть, благодетель вы наш, вы уж простите старуху старую, осмелела, да что уж, дело-то ведь какое…
Она говорила вкрадчиво, увещевательно, со слезинкой в голосе, как умеют говорить только пожилые крестьянки. На ней были черные стоптанные ботинки с выпуклостями на суставах, начищенные без помощи гуталина, выцветшие нитяные чулки, неплотно облегающие худые ноги, широкая черная юбка в сборку, серая в горошек кофта навыпуск, голова была повязана ситцевым платком, белым в мелкую черную крапинку. В руке она держала небольшой узелок в таком же платке. Лицо длинное, худое, морщинистое, тонкие поджатые губы при разговоре делали много лишних движений.