Выбрать главу

В стоге в тот раз никого не было. И пока горело, никаких голосов не слышалось оттуда. Только вспугнутые волки воем оглашали окрестность.

XXV. Под звуки музыки

Всё переменилось в Ланкадомбе. После описанного скандала на дом Топанди опустилась тишина, даже гости не заглянут. У Шарвёльди же, наоборот, каждый вечер веселье, музыка не смолкает до утра.

Показать хотят, что живут — не тужат.

О Шарвёльди уже настоящая слава идёт среди цыган-музыкантов. Бродячие служители смычка причисляют его дом к тем благословенным местам, куда постоянно приглашают играть, даже из соседнего города. Один оркестр ушёл — другой на порог.

Молодая хозяйка любит развлечения, и муж рад ей угодить (а может, тут ещё и другой расчёт). Охотники же кутнуть всегда найдутся, было бы только вино, а чьё — не всё ли равно.

Самого Шарвёльди, впрочем, всё это не может выбить из привычной жизненной колеи. Он после десяти неизменно покидает общество, чтобы отдать должное богу, а затем и Морфею.

Супруга же его остаётся — и в очень хороших руках: под призором матери.

Шарвёльди — муж вполне сносный, ни ласками, ни ревностью молодую жену не донимает.

Ведёт себя так, будто, женясь, и впрямь лишь благую жертву принёс, ничего иного не желая, кроме как ближнему помочь, несчастную, невинно опороченную от отчаяния спасти.

Доброе дело, дружеское участие, не более того.

В спальню его ведёт отдельный, выложенный кирпичом ход вроде длинного тупичка, туда обычно и сажают смуглян-музыкантов — по той простой причине, что все они страстные табакуры.

Из такого неудобного их местоположения проистекало не только то, что хозяин должен был всю ночь слушать бравурнейшие вальсы и мазурки, которые танцевала его жена. Ему также приходилось пробираться к себе через оркестрантов, что, может быть, ещё и не стесняло бы ни самого Шарвёльди, ни жену, ни гостей, не сопровождайся его тишайшее отступление весьма шумными изъявлениями благодарности со стороны цыган.

Каждый раз он их неустанно унимал: да перестаньте, довольно мне руку целовать, не навек расстаёмся. Но те не легко давали себя утихомирить.

Так и в этот вечер. Особенно усердствовал один кривой пожилой цимбалист (он только накануне прибился к оркестру). Просто невозможно отвязаться: схватив хозяйскую руку, и пальцы целует взахлёб, и каждый ноготок в отдельности.

— И мизинчик ваш пожалуйте, золотым колечком опоясанный! И указательный, ваши повеления раздающий! И ладошку, чаевые дарующую! Воздай вам господь за все благодеяния, нынешние и будущие. Да плодится-размножается семейство ваше, как скворчики луговые, чтобы во злате-серебре вам купаться, чтобы жизнь слаще мёда была у вас, а помрёте…

— Ладно ладно, тата, довольно, — отбивался Шарвёльди. — Вот пристал, чудак, будет тебе. Иди, Борча тебе стаканчик поднесёт.

Но от цыгана не так просто было отделаться. Он даже в спальню норовил протиснуться вслед за хозяином, силой придерживая дверь и просовывая в щель кудлатую голову.

— А когда господь позовёт…

— Да пошёл ты, хватит уже благодарить!

Но цимбалист не отпускал двери и пролез-таки за своим благодетелем.

— Ангелы пусть златокрылые на алмазной своей повозочке…

— Убирайся сейчас же! — сердито прикрикнул на него Шарвёльди, ища глазами какую-нибудь палку, чтобы вытурить из комнаты назойливого льстеца.

Но тот, как барс, прыгнул вдруг на него, одной рукой схватив за горло, а другой приставив к груди острый нож.

— Ой! — прохрипел схваченный. — Кто ты? Что тебе нужно?

— Кто я? — прорычал тот, точь-в-точь как его дикий прообраз, когда вопьётся клыками в горло беспомощной жертвы. — Я Котофей, бешеный Котофей! Видел когда-нибудь взбесившегося кота? Так вот это я! Ты что, уже не узнаёшь?

— Что тебе нужно?

— Что нужно? Шкура твоя и голова, вот что! Кровь твоя чёрная нужна. У, лиходей! Живодёр!

И с тем сорвал с глаза чёрную повязку. Глаз был совершенно здоров.

— Теперь узнаешь, ты, палач?

На помощь звать было бессмысленно. За дверьми наяривали во всю мочь, криков никто не услышал бы. Были у схваченного и особые причины не поднимать шума.

— Да в чём дело? Чем я тебе не угодил? Чего ты бросаешься на меня?

— Чем не угодил? — повторил напавший и так скрипнул зубами, что Шарвёльди мороз подрал по коже. Ужасный звук — этот скрежет зубовный. — Чем не угодил? И ты ещё спрашиваешь? Не ты, что ли, ограбил меня?

— Я? Ограбил? Опомнись! Отпусти моё горло. Я и так в твоих руках. Давай поговорим спокойно! Что с тобой?

— Что со мной? Да не прикидывайся! Не видел, что ли, позавчера вечером этот шикарный фейерверк? Как стог за рощей горел, а потом порохом разметало огонь и не осталось у дурня Котофея ничего, кроме большой чёрной ямы.

— Это я видел.

— Ты и поджёг! — зверем взревел цыган, высоко занося блистающий нож.

— Ну-ну, Котофей! Приди в себя. Зачем мне было поджигать?

— Затем, что никто другой не знал, где мои деньги спрятаны. Кто ещё мог знать, что у меня деньги есть, кроме тебя — тебя, кто в ивняке мне бумажки на золото и серебро обменивал. Маленькие бумажки — на серебро, большие — на золото. Какую на сколько, какая чтó стоит, — это уж твоё было дело, тебе было известно, не мне. Ты знал, как я деньги добываю. Знал, что деньги коплю и зачем. Я тебе рассказал, что у меня дочь в дворянском доме живёт, и там над ней потешаются. Герцогиней величают, пока молода, а красой её натешатся — выбросят, как ненужную тряпку. Вот кого я выкупить хотел! Её! Горшок серебра набрал уже, кувшинчик золота. В Турцию или в Татарию хотел её увезти, в языческие края. Там бы она настоящей герцогиней стала, цыганской герцогиней! И буду грабить, убивать, вламываться в дома, покуда полный горшок серебра не накоплю, полный кувшин золота. Моей барышне-цыганке нужно — на приданое. Нет, вам её не оставлю, бледнолицым, куклам фарфоровым. Туда увезу, где не твердят на каждом шагу: «Посторонись, цыган!» — да: «Пошёл, цыган!», «Руку целуй, цыган», «Жри падаль, цыган», «У, цыган!..»

— Котофей!

— Что вякаешь? Заткнись! Горшок серебра, кувшин золота подавай!

— Ладно, Котофей, получишь свои деньги. Горшок серебра, кувшин золота. Только дай мне тоже сказать! Не я твои деньги унёс; не я стог поджёг.

— А кто же?

— Те, напротив.

— Топанди с молодым барчуком?

— Определённо, они. Позавчера я видел их на канаве в лодке, к болоту поплыли, а когда вернулись, стог уже вовсю горел. Оба с ружьями, но выстрелов я не слышал, ни единого. Значит, не на охоту собрались.

— У, леший их обоих возьми, холера им в бок!

— Вот как, наверно, было: барчук в твою дочку влюбился, а она, конечно, выболтала ему, что ты деньги копишь. Взял барчук и дочку твою, и деньги, пустой горшок тебе вернёт.

— Значит, его убью!

— Что ты сказал?

— Убью, будь он хоть сам сатана! Я ему уже пригрозил однажды, когда мы столкнулись первый раз. Но теперь уж попробую его кровушки! И пёс старый тоже там был?

— Топанди-то? Как же, вот лопни мои глаза! Они вдвоём поехали, даже собаки не взяли; вон там, по-за садами. Я долго им вслед смотрел — и подождал, пока вернутся. Они, они, вот тебе крест!

— Тогда обоих убью!

— Смотри, поосторожнее! Они оба зубастые!

— Что мне смотреть? Я целую ватагу собрать могу, коли захочу. Целую деревню разграбить среди бела дня! Вы тут ещё не знаете, кто такой Котофей!

— О, я-то хорошо знаю, кто ты такой, — сказал Шарвёльди, трепля разбойника по смуглой щеке. — Мы с тобой старые знакомые. Ты не виноват в содеянном тобой, за всё в ответе общество. Оно было нападающей стороной, ты только защищался. Поэтому я всегда был за тебя, Котофей.

— Ты не крути мне тут! — перебил цыган в сердцах. — Какой я есть, такой есть. Разбойник так разбойник. Мне это звание нравится.

— Но ты не с преступным умыслом грабил, пойми, а чтобы дочь вызволить из омута греха. С высокой целью, Котофей. И не у всех брал, с разбором грабил.