Потом с Игорем сверили решение задач. Два ответа не сходились.
— Как же сойдутся, когда лирика сыплется из всех твоих карманов!
— Какая лирика? — не понял я Игоря.
— Ну, стихи, что ли. На вот, спрячь, — он протянул несколько исписанных листков. — То в парте их забудешь, то в коридоре выронишь. Я как сборщик утиля. Все дрожу, как бы в руки Недорослю не попало.
— Ну уж…
— Конечно, я, может, грубо выразился, Лешка, но ты хоть «Кочка» не пиши, а то влипнешь, и я с тобой. И еще эта самая «трель». Как увидал тогда самолет, зарядил «бодрой трелью навеянный стих», так и дуешь подряд: «трель станка», «трель соловья». А соловья живого ты слышал?
Игорь с таким добродушием вздергивал свои брови-стрелочки, что я не понял: нарочно он решил меня позлить или у него действительно это наболело? Во всяком случае, домой я пришел с испорченным настроением.
Мое огорчение стало еще большим, когда у себя на столе среди вороха листков со стихами я обнаружил клочок бумаги, на котором рукой Зины было написано:
«Впрочем, я, как всякий молодой человек, не был лишен этого глухого внутреннего брожения, которое обыкновенно, разрешившись дюжиной более или менее шершавых стихотворений, оканчивается весьма мирно и благополучно. Я чего-то хотел, к чему-то стремился и мечтал о чем-то; признаюсь, я и тогда не знал хорошенько, о чем именно я мечтал».
Это была выдержка из Тургенева.
Так вот оно что! Зина разведала мою сокровенную тайну. И как бы нечаянно подложила нравоучительную выписку из знакомой мне книги!
В первое мгновенье я обиделся. Кто дал ей право рыться в моих бумагах? Неужели надо мной, как над маленьким, нужен еще контроль? Но, рассудив как следует, я не нашел доказательств того, что запись адресовалась именно мне. В самом деле, ведь Зина много читала и могла делать для себя какие угодно выписки!
Но оставлять это просто так было нельзя. Не теряя времени, я отправился в школьную библиотеку и взял Куприна. На обратной стороне листка с записью тургеневской цитаты я нарисовал длинный нос, прищемленный ящиком письменного стола, а внизу сделал выписку из рассказа «Белая акация»:
«Она знает все на свете… Она читает потихоньку мои письма и заметки и роется, как жандарм, в ящиках моего письменного стола…»
Листок я положил на то же место, где он лежал.
Вечером Павел, сидя за уроками, спросил меня как бы между прочим:
— Чем ты, Алексей, Зину обидел? «Ага, клюнуло!» Но вслух я сказал:
— Ничем будто бы…
А назавтра меня и Филю вызвал к себе Максим Петрович.
Обычно при любом происшествии Грачев приходил в класс сам и начинал подробно разбираться. Этот вызов — первый. Уж не потерял ли я какое из своих стихотворений?
В висках у меня стучало, когда вслед за Филей я вошел в физическую лабораторию. Максим Петрович сидел за столом, просматривая какие-то бумаги. Он пригласил нас сесть и вынул из стола тетрадь, похожую на альбом. Я внимательно взглянул в сосредоточенные глаза учителя, но, что они таили в своей глубине, догадаться не смог.
— Вот, познакомьтесь, — раскрыл перед нами альбом классный руководитель.
Я вгляделся и узнал почерк Милы. На первой странице аккуратнейшим образом было выведено:
«Значение взглядов. Печальный — влюблен. Смотрит вверх — ревнует и страдает. Смотрит весело — обманывает вас…»
Филя вопросительно посмотрел на меня, я — на Филю.
— Удивлены? Этот альбом случайно подобрала уборщица в классе, — пояснил Грачев.
«Подобрала уборщица… Еще чего-нибудь она не подбирала?»
— А вот еще…
Я внутренне сжался.
Но Максим Петрович положил перед нами… фотографию Маклакова. Недоросль сидел, развалившись на скамейке в саду, с расстегнутым воротом, и раскрытый рот его точно выкрикивал: «О-го-го…»
Филя перевернул фотографию. Небрежной, размашистой рукой на обороте ее было написано:
«Моей брюнеточке. Сто поцелуев в твои рубинчики, Милка! Андрей».
— Об этом вы тоже не знали? — спросил Грачев.
Филя, которого явно бросило в жар, вытащил из кармана спасительный гребешок и сразу же пустил его в ход. Ничего не мог ответить и я.
— Так надо было и ожидать, — словно читая наши мысли, заключил Максим Петрович. — Комсомольцы не вникают в жизнь класса, заняты только личным, своим. А успеваемость с каждым месяцем ниже, дисциплина падает. Мало быть самим хорошенькими.
Слова Максима Петровича походили на спокойные, но веские удары, и от них становилось больно.
— Сколько сейчас комсомольцев в классе?
— Пятнадцать, — ответил Филя.
— Пятнадцать бойцов разбивали на границе отряды самураев. Пятнадцать — это сила! А у вас?
Глава шестнадцатая
СТРАННЫЙ ДНЕВНИК
На большой перемене мы собрались с Тоней в биоуголок кормить медвежонка. Но нас задержал разговор, который затеяла Чаркина.
— Не понимаю, зачем нужно всю жизнь учиться? — разглагольствовала Мила. Она сидела за партой в окружении девочек и маленькими кусочками откусывала от бутерброда. — В нашей семье есть такой дурной пример — моя старшая сестра. Закончила девятилетку, поступила на фило… филологический факультет. Зубрила дни и ночи. Превратилась в щепку. На пятом курсе, представьте, втюрилась в однокурсника, у которого и ботинок-то своих не было, и отправили их, дураков, в сельскую местность. Теперь сидят в глуши с коровами, курами, и ни театра тебе, ни кино, ни парка, ни веселого общества.
— А ты была там? — не вытерпел я. — Знаешь, какое там общество?
— А для этого и ездить туда не надо, в нашем Сибирске — областном центре — всего один театр, и тот драматический.
— Заладила: «театр, театр». Вся жизнь будто в театре!
— Брось ты с ней связываться, — шепнула мне Тоня. — Пошли скорей к медвежонку.
Я помнил разговор с Максимом Петровичем.
— Нет, Тоня, погоди, этого оставить нельзя.
Тоня махнула рукой и отправилась одна.
Я подошел к Чаркиной, которая, задиристо посматривая на меня, продолжала откусывать мелкими зубками от своего бутерброда.
— Ты, Мила, в актрисы готовишься?
— Хотя бы! — с вызовом ответила Милочка.
— Вот. А сама даже в драмкружок не ходишь.
— Зачем мне кружок? Был бы талант!
— А он у тебя есть?
— Во-первых, есть. Во-вторых, если нет — зачем мне драмкружок! В-третьих, закончу курсы машинописи и поступлю к какому-нибудь начальнику секретарем!
— Правильно. А потом выйдешь за него замуж, будешь есть огромные бутерброды и растолстеешь.
— Ну, это положим! Вот назло тебе не растолстею! — И Мила спокойно доела бутерброд.
Те, кто был в классе, окружили нас, с интересом ожидая, чем закончится разговор.
— Эх, Мила, Мила, отстаешь ты от жизни! — начинал уже я кипятиться. — Ты, наверно, и газет-то не читаешь, не знаешь, что делается вокруг.
— Что? Газеты? — Милочка подняла тонкие брови. — Вот уж верно, газет я не перевариваю. Когда мне не спится, я беру газету в постель и — р-раз — мгновенно засыпаю. А вообще, Рубцов, ты от меня отвяжись. Занимайся лучше воспитанием своей Тонечки. Пожалуйста, читайте с ней газеты! Вдвоем!
Взрыв хохота заглушил мои ответные слова.
— Отчего ты такой красный? — удивленно встретила меня в дверях юннатской комнаты Тоня.
— Так, ничего.
— Провел воспитательную работу с Чаркиной?
— Как видишь…
Тоня прошлась со мной по коридору, и я думал, что вот и она внутренне посмеивается надо мной.
Но Тоня задумчиво сказала:
— Что ж, Леша, может, и хорошо, что ты поспорил с Чаркиной. Если убежден, надо доказывать. С Чаркиной — одно, с Ольгой — другое. Но с Ольгой еще труднее.
— А что с Ольгой?
— Понимаешь, Леша, у Ольги какие-то странные взгляды на жизнь.
— Она индивидуалистка, вот и все!
— А отчего! Ну скажи, отчего? Вот что у тебя нехорошо, Леша: ярлык приклеил, а дальше ничего знать о человеке не хочешь.