— Это называется наддувом двигателя, — потихоньку объяснял Чернышев. — Ты принеси мне свой чертеж…
Вдруг на трибуне раздался взволнованный голос Тони:
— Товарищи! Мы — ваша смена. Примите от нас боевой комсомольский привет…
Раздались дружные аплодисменты.
Тоня подняла над трибуной раскрытую тетрадь.
— Разрешите мне, товарищи, рассказать вам об одном историческом факте, он записан здесь. Мы нашли это в делах городского архива… — И Тоня стала рассказывать о том, как была отлита партизанская пушка. — Но это, товарищи, не все. Кому известна дальнейшая судьба литейщика Семена Рубцова?
«Что еще она знает про моего отца?» — уставился я на Тоню, забыв и о чертеже, и о Чернышеве. А она продолжала:
— Когда пушку отлили, ее переправили темной ночью через фронт. Семен Рубцов выступил с красногвардейским отрядом. Он пошел на защиту Сибирска. И случилось так, что в одном из боев литейщик Рубцов был ранен и попал в плен к колчаковцам. Семь суток подряд каратели мучили старого, израненного человека, добиваясь от него сведений о расположении частей Красной гвардии. Рубцов молчал. На восьмые сутки допрашивать взялся сам начальник банды, поручик Кронбрут. Он приказал подвести Рубцова к виселице, надеть ему на шею петлю… Литейщик и здесь не проронил ни слова. И только когда раздалась последняя команда палача, он поднял руку. «Ну что, сволочь?» — выкрикнул поручик. «Ваша взяла, — ответил Рубцов. — Я хочу жить, господин поручик!» — «То-то же… Говори, где красные?» — «Чего говорить! Я проведу вас к ним». Казнь отменили.
…Я стиснул карандаш, блокнот. Я чувствовал, как Чернышев взглянул на меня и отвел взгляд. Что она говорит про моего отца! Что говорит!
Тоня продолжала:
— Еле живого Семена Рубцова поставили впереди конников, навели на него пулемет и заставили идти. Каратели двигались вдоль реки, прошли Сосновую падь, верста за верстой продвигаясь к городу. Поручик нервничал. Надвинулась ночь. Дул холодный декабрьский ветер. Силы оставили Рубцова, он упал. Как его ни поднимали — плеткой, кулаками, пинками, — он снова валился с ног. «Погреться бы у костра», — выговорил он наконец.
Колчаковцы посоветовались, выставили дозоры и зажгли костер. А на рассвете по вражескому стану, где пылал костер, точной наводкой ударила пушка. Это стреляла с высоты каменоломни та самая пушка, что сейчас выставлена внизу в вестибюле. Каратели были уничтожены, но погиб и Семен Рубцов. Это произошло пятнадцать лет назад — второго декабря 1919 года. Вот записи допроса пленных колчаковцев. — Тоня подняла над головой свои листки.
Долго толпился народ в этот вечер вокруг старенькой пушки на рельсовом лафете.
Возвращались домой поздно вечером.
— Что же ты не сказала мне обо всем раньше? — упрекнул я Тоню.
— Ой, Лешка, милый! — Тоня придвинулась ко мне, коснулась щекой. — Долго обо всем рассказывать… Степан Иванович еще на Байкале навел меня на мысль начать розыски, но надо же было доказать… и я только накануне слета закончила всю работу. Леша, это же такой подвиг! Эх, большие мы должники перед делом наших отцов. Я на завод теперь гляжу другими глазами.
Несколько минут мы шли сохраняя молчание и не сразу заметили, как мимо нас пробегают люди.
— Киров… — сказал один из бегущих.
— Что такое? — испуганно переспросила Тоня.
Мы побежали вслед за человеком.
Декабрьское утро выдалось хмурым. С Ангары на город наплывал сырой, холодный туман. Тускло, как в матовых стеклах, горели уличные фонари. К заборам, афишным витринам, стенам домов стекался народ.
Я протискался сквозь толпу у какого-то кирпичного дома. Освещенный светом уличного фонаря, белел на стене лист правительственного сообщения:
«1 декабря, в 16 часов 30 минут, в городе Ленинграде, в здании Ленинградского Совета (бывший Смольный), от руки убийцы, подосланного врагами рабочего класса, погиб секретарь Центрального и Ленинградского комитетов ВКП (большевиков) и член Президиума ЦИК СССР товарищ Сергей Миронович Киров…»
«Киров убит…» Да, я уже знал это. С той минуты, как была услышана страшная весть, меня не покидало чувство оцепенения. Перед глазами стояла улыбка Сергея Мироновича, с которой он смотрел на нас со школьного портрета.
Перечитав еще и еще раз слова в траурной рамке, я побежал в школу. Бледная, с растерянным видом, сидела Ольга, глубоко задумался Вовка Рябинин. Подперев рукой подбородок и слегка покачиваясь, сосредоточенно слушал Филиппа Романюка Игорь. Секретарь комсомольской организации читал экстренный выпуск последних известий.
— Как бы ни тяжела была утрата, — говорил на собрании Максим Петрович, — все советские люди, и в том числе мы с вами, ребята, перенесем ее мужественно. У могилы Кирова поклянемся еще теснее сплотить свои ряды вокруг великой партии Ленина!
Вовка Рябинин, Ваня Лазарев и многие другие ученики принесли заявления с просьбой принять их в комсомол. Вовка писал:
«Коммунизм надо уметь не только строить, но и уметь защищать. Желаю быть в передовых рядах борцов за счастье народа».
Придя домой, я узнал, что Павел с завода не возвращался. Не явился он и на следующий день. Зина забеспокоилась. Тогда я решил пробраться к брату на работу.
В механическом цехе, как всегда, стоял многоголосый гул станков, пахло металлом и маслом. За длинными рядами машин, теряющихся в дальней перспективе, трудились люди. Лица их были сосредоточены, угрюмы. Не выключая станков, рабочие подходили друг к другу, о чем-то тихо переговаривались.
Я разыскал Павла. Он стоял у станка. Рядом работал Лазарев. Глаза Павла от бессонницы провалились, лицо стало сумрачным.
— Таковы-то они дела, Алеха… — оторвавшись ненадолго от работы, проговорил он. И, помолчав, добавил: — Хорошо, что пришел.
— Почему ты не был дома? — спросил я.
Павел молчал.
Лазарев вынул папиросу и стал прикуривать у брата. Папироса не загоралась. Василий зажег спичку.
— Мы, Леша, — сказал Лазарев, — с твоим братом решили по-новому теперь работать. Понял? Больше делать, чем раньше… — Лазарев умолк, задумался и добавил: — Так вот… Павел Семенович говорит: «Мало делать одну норму. Я перед всем коллективом завода беру обязательство на своем станке давать полторы нормы!» Вот они какие дела, паря…
— Полторы нормы! — повторил я.
— Да! — откликнулся брат.
— А как же ты? А сумеешь?
— Пока рабочий день удлиню, буду чаще оставаться на сверхурочные. А там увидим…
— Сколько ты вчера выработал?
— Сто пятьдесят два процента.
— И днем и ночью работал?
— Как видишь. Но слово свое я должен сдержать! — Павел закашлялся и отбросил папиросу.
— Ты бы хоть, Паша, курить бросил. Надорвешь свою грудь, — услышал я за спиной строгий старческий голос.
— Ладно, Петрович, погоди, — отмахнулся Павел.
Вечером Зина говорила мне:
— Лечиться Павлу надо. Пуля дает о себе знать, особенно после простуды. А он, видишь, за полторы нормы взялся, да еще ученье тянет. Упрямый, послабления себе не дает. К хорошему врачу бы обратиться.
— Он же был у доктора Кочкина, — сказал я.
— Был, да толк какой! Не слушает он никого. Сейчас тем более… Скажет, не время. Все вы, видно, Рубцовы, такие.
…Этот день мне никогда не забыть. Над Сибирском сгущались сумерки. Крепчал мороз. В ворота школьного двора один за другим входили ребята. Разговаривали вполголоса. У каждого в руках была длинная палка с приделанной жестяной баночкой для факела. На бревнах, возле бидона с керосином, расположился Романюк.
— Факелы зажигать, когда построимся, — предупреждал он. — Не торопитесь! Будьте осторожны с огнем.
Посреди двора стоял Максим Петрович, окруженный ребятами.
— Хоронить Сергея Мироновича будут возле Мавзолея Ленина. Во втором часу дня там начнется траурный митинг, — кратко пояснил Максим Петрович. — По нашему времени это в седьмом часу вечера. Сегодня Красную площадь вся страна будет слушать, весь мир…
Мы быстро построились в колонну, зажгли факелы. Над сосредоточенными лицами юношей и девушек закачались оранжево-черные языки пламени. Из школы вынесли красное полотнище, обвитое крепом. Дрожащий свет факелов падал на него, выделяя слова: «Прощай, наш дорогой товарищ Киров!»