— Зашибся?
— Нет, — отмахнулся Кошкин.
— Взопрел-то как…
— Чего-о?
— Взопрел, говорю, — убежденно повторила Серафима, в упор глядя на измученное, красное от жары лицо Кошкина. — За красками, поди, топаешь в город?
— Чего-о? — уже не сказал, а как-то прошипел Кошкин.
Серафима сняла с плеч коромысло и продолжала как ни в чем не бывало:
— А то вчера двоих таких же, как ты, мальцов повстречала. Вожатый послал их за красками в город. Для стенной газеты. Им надо бы автобусом сразу от лагерей, а они решили сначала пройтись берегом. Ну и растерялись, значит, не знают, как выйти на шоссе. Я им указала тропинку. Видать, хорошие ребята. Звеньевые оба. А ты, случаем, не звеньевой? Не звеньевой, говорю?
— Я-то? — У Кошкина на мгновение даже отнялся язык. — Я-то? — повторил он, захлебнувшись от горького смеха. — Рядовой я, бабка. Рядовой.
— А как звать?
— Кошкин.
— Нет, я хочу спросить, как имя твое?
— Кошкин. Меня так все зовут.
— Оттуда? — Серафима кивнула в сторону пионерских лагерей.
Кошкин промолчал: «Так я тебе и скажу!»
— Лет, поди, девять тебе, — прицеливаясь взглядом, продолжала Серафима.
— Девять… Одиннадцать скоро, — сердито пробурчал Кошкин.
— Одиннадцать? По росту можно дать девять, — простодушно сказала Серафима, не ведая о том, что маленький рост был самым уязвимым местом в биографии Кошкина.
— Тебе-то что, бабка? — огрызнулся он, берясь за рюкзак. Но тут же поправился: — Бабушка…
— Меня Серафимой Ивановной звать, — строго подсказала Серафима. Однако вежливость Кошкина тронула ее. — Хочешь лучку зеленого или редиски?
Показав взглядом на ведро, в котором лежали овощи, она присела рядом с Кошкиным на коряжину, достала из кармана юбки пачку «Беломора» и закурила.
— Редиска свеженькая, сладенькая. Ешь, — еще раз предложила она.
При слове «редиска» у Кошкина под языком появилась слюна: редиску он любил. К тому же он был голоден как волк. Но от угощения отказался — гордость не позволила.
— Не хочу портить аппетита, — проглотив слюну, сказал он.
— Как знаешь… А то ешь, редиски много.
«Добрая, видать», — подумал Кошкин. Маленькие круглые глазенки его из-под выгоревших на солнце бровей уставились на Серафиму, на ее туго затянутое косынкой морщинистое лицо, горбатый нос, дрожащую в руке папиросу… И тут пришла ему в голову мысль попросить у нее двенадцать копеек на дорогу, на автобус.
Расспрашивать о том, как пройти с берега к автобусной остановке, было глупо. Так могли поступать только уж очень неприспособленные к жизни звеньевые. Важны были деньги, к сожалению, редко когда водившиеся у Кошкина, и надо было суметь как-то подъехать к бабке. Лук, редис предложила сама, а насчет копеек могла ведь и заартачиться.
— Далеко до города, — устало вздохнул Кошкин.
— Далековато… — ответила Серафима. Пустив колечками дым (старая, а тоже хотелось позабавиться), она посмотрела вдоль реки и сказала: — Далеко. День поспать, два поспать, тогда дойдешь.
Таким способом исчисления расстояний Кошкин не пользовался уже с той поры, как покинул детсад. Но возражать не стал.
— Автобусом, пожалуй, лучше, — авторитетно подсказал он.
— Автобусом и разговоров нет.
Кошкин помолчал, надеясь, что бабка сама предложит ему двенадцать копеек, но она не предложила. Конечно, откуда ей знать, что Кошкин не имел денег. Подымаясь с коряжины, бабка взялась за коромысло, и тут уже нельзя было терять ни секунды.
— Бабушка, а вы мне двенадцать копеек не дадите на автобус? — дрожащим от волнения голосом заговорил Кошкин. — Хотите, я вам их потом лично доставлю или перешлю по почте.
Больше всего Серафиму рассмешило, что Кошкин пообещал переслать двенадцать копеек по почте. «Забудет ведь. Ох, малец! Да и почта не пришлет, какие же это деньги, двенадцать копеек!»
— Дам я тебе на проезд и так, — с необидной улыбкой, просто сказала Серафима.
— Вот и спасибо! — подхватил Кошкин. — А теперь вы мне разрешите искупаться?
— Купайся на здоровье, — спокойно, даже с некоторым удивлением ответила Серафима. — Чего тут спрашивать-то?
— А вы за моим рюкзачком с одеждой и букетиком того… присмотрите?
— Чего тут смотреть-то? Ну да ладно, ступай, купайся, присмотрю. Только побыстрее. — Серафима снова села на коряжину.
Кошкин, сбросив с себя одежду, побежал к воде, с ходу забрел в нее и нырнул. С этой минуты со спокойствием Серафимы было покончено. Кошкин над водой не появлялся.
— Батюшки, куда же ты девался? — запричитала она, срываясь с коряжины, и сердце ее зашлось от страха. Только сейчас, в момент, когда Кошкин ушел под воду, она поняла, что совершила ошибку. Ведь это она дала ему разрешение купаться. А как он плавает, этот малец? Вся ответственность теперь падала на Серафиму. Только на нее.
— Батюшки, — сказала она уже радостно, когда увидела над волнами мокрую, махорочного цвета голову Кошкина.
Подхватив подол своей длинной юбки, Серафима размашисто побежала к воде.
— Вылазь сейчас же, вылазь сейчас же! — не подобрав лучших слов, задыхаясь, проговорила она.
Но Кошкин будто не слышал ее. Всплеснув над водой ногами, он снова нырнул и снова — надолго. Сердце у Серафимы опять зашлось.
Размахивая руками, шлепая босыми ногами по воде, она пошла по берегу и, когда Кошкин вынырнул и, браво повернувшись к ней улыбающимся лицом, сделал рукой под козырек, закричала что было силы:
— Вылазь! Вылазь, говорю! Сейчас же!
— Не бойсь, бабушка-а! — с мальчишеской лихостью протянул Кошкин. Размашисто двигая руками, он отплыл подальше от берега, крикнул: «Ули-гули» и исчез под водой, как топор.
Это был самый затяжной нырок в его жизни. Тараща глаза в мутной воде, он зажал одной рукой нос, другой правое ухо, в которое частенько заливалась вода, и, не шелохнувшись, сидел на речном галечном дне, как кочка, до тех пор, пока его не саданула в бок какая-то рыбина. Кошкин хотел поймать ее, но неудачно, глотнул воды и, испугавшись, вынырнул. Захлебисто кашляя, он поплыл к берегу, где навстречу ему, все глубже забредая в воду, шла разгневанная Серафима.
Лицо ее пылало. Теперь, хоть гром разразись, она не отпустила бы Кошкина от себя ни за что на свете. Она уже протянула вперед дрожащую руку, чтобы схватить его за плечо, но Кошкин и сам не пошел бы теперь в реку. Посиневший, зайдясь в кашле, он покорно вышагивал из воды, и это разжалобило Серафиму.
— Жив, родненький, жив, — вместо грозных слов радостно сказала она. Сердце у нее громко стучало, ноги от волнения подкашивались. — Жив, — сказала она еще раз и остановилась, чтобы перевести дыхание.
Только теперь наконец Кошкин понял, что нельзя так бессовестно издеваться над старым человеком. Но что поделаешь, когда у него такой испорченный характер? Он вот и сейчас, откашлявшись, не сказав бабке ни слова, побежал одеваться.
Правда, когда Кошкин оделся, он предложил Серафиме свои услуги — помочь донести ведра, но та категорически отказалась.
— Что ты, малец, куда тебе такая тяжесть? Я уж сама как-нибудь, — сказала она.
Кошкин не сомневался, что обещанные двенадцать копеек она ему даст и так, без напоминаний и услуг, но все-таки сказал:
— Тогда, Серафима Ивановна, разрешите хотя бы одно ведро.
— Да я уж раздумала дальше-то идти. Домой вернусь. Куда я такая, вся мокрая? Только людей напугаю. Вон мой домишко, — кивнула она.
Не будем говорить, как хотелось есть Кошкину. Он взял ведро с луком и редисом, не удержался и, бросив на Серафиму извинительный взгляд, положил в рот луковое перышко.
— Есть хочешь, — сказала Серафима, подхватывая второе ведро. — Дойдем до дому, я тебе свежей картошечки отварю. Да нет, чего варить-то, готовая есть, сваренная. Поешь с маслицем.
При упоминании о картошке с маслом у Кошкина от радости точно расперло грудь. Даже идти стало легче.
Домишко у Серафимы был с виду неказистый. Однако низенькая комната, она же и кухня, где жила Серафима, сияла чистотой и порядком. У окна, заставленного горшками с геранью, стояла железная кровать с блестящими набалдашниками. Кровать и подушка были покрыты кружевным покрывалом. Чуть ближе к дверям высилась беленная известью широкая плита.