Мария не может вспомнить такой же холодной осени.
Надеется и эту – не вспоминать.
Бадб впереди замирает, туман тут же обступает со всех сторон, пряча и тропу под ногами, и небеса в колючей россыпи соляных крупинок-звёзд. Даже запахов не остается. Только косматые тени клубятся, снуют вокруг, словно падальщики, поджидающие свою трапезу.
Мария не сразу замечает, как мелко и часто вздрагивают плечи Бадб. Мёртвая ведьма стоит прямо, гордо вздёрнув голову, только когти сжимаются и разжимаются, словно пытаются схватить кого-то, да не могут. Подходить к ней страшно, прикоснуться к ней немыслимо, но стоять в густой молочной тишине, пока вокруг разворачивается ночь кануна Дня Всех Святых, ещё страшнее.
Ладонь ложится на чёрные жёсткие перья, влажные и прохладные, словно их хозяйка летела сквозь бурю – а может, так и было, и что для живой христианки туман сомнений, для мёртвой ведьмы – шторм древних, непознаваемых, безымянных сил. Бадб оборачивается через силу, на матовом жутком клюве – белые отблески марева.
– Я больше не слышу зова дочери, – почти беззвучно говорит она. Человечьи губы кривятся жалко, как у плачущей, но воронье лицо спокойно и безучастно, глаза-бусинки глядят не моргая. – Я больше её не слышу.
Сердце Марии сжимается, у самых ног распахивает пасть бездонная пропасть горя, но с губ сами собой скатываются тихие слова псалма, даруя не утешение, но надежду. Бадб слушает, склонив голову.
– …водит меня к тихим водам… – повторяет женщина-птица, и плечи её расслабляются.
– Веди меня, Бадб, – говорит Мария, когда последние слова псалма затихают в тумане. – Веди меня к своей дочери, веди меня к Бригитте. Мы спасем её, обязательно спасём, ибо сердце твоё – любовь, и потому не ведает зла. Веди меня, Бадб. Мы успеем.
Мария обнимает её черные плечи, нежно касается губами оперённого лба. Бадб вздрагивает, словно пробуждаясь ото сна, сжимает птичьей когтистой лапой мягкую ладонь Марии, осторожно, чтоб не поранить.
Дальше они идут рука об руку.
Туман расступается перед ними, расползается, как ветхая, на глазах истлевающая ткань. Бескрайние поля верещатника вокруг, серо-розовые, усыпанные мелкой колючей росой. Подол домашней юбки Марии тяжелеет, а кровавое пятно на груди расползается шире и шире. Мерно и медленно накатывает острый и свежий запах близкой воды, к нему примешивается стылость старых камней и могил.
– Если дьявол где и похоронен, – шепчет Мария, – то именно здесь.
Страх сотрясает её всю, и даже воли, даже любви к Бригитте уже недостаточно, чтобы продолжить путь. Бадб оборачивается к ней, едва проводит чёрными когтями по щеке в неумелой попытке ободрить.
– Не дьявол, Мария, нет, – шепчет она, чёрные перья в рукавах её платья взметаются, словно крылом укрывают Марию. – Есть те, кто старше его, есть те, кто хуже его. И они не похоронены, нет. Они ждут.
Легче не становится.
Каменные плиты под ногами зыбки, как болотная топь, и каждый шаг даётся тяжело, словно к ногам пушечные ядра приковали, словно впереди – Страшный суд, и нет надежды его отсрочить.
Мимо остовов стен, мимо провалов дверей и окон, мимо крестов. В тумане они выкрали время, выгадали расстояние, но всё равно опоздали.
За разрушенным сводом, среди арок уцелевшего внутреннего двора аббатства стоит Бригитта, глаза её закрыты, а лицо под тонкой корочкой изморози безмятежно, как во сне. Венок на её голове засох, оброс иголочками инея, серебряным обручем обхватил волосы – побелевшие, потерявшие чёрный цвет. А за спиной девочки стоит белая дева, сияющая, как ледяная статуя, облитая светом полной луны, и тонкие её руки лежат на плечах Бригитты, и ясные её глаза опущены на Бригитту, и тонкие красивые губы нашептывают Бригитте белые сны, полные стужи и покоя.
У неё лицо Бадб – искусная маска, за которой искрится бескрайняя пустота ночного неба.
Позади них чернеет огромное дерево, грозное, величественное, и даже в темноте кора его влажно отблескивает алым, словно напитанная тысячей и тысячей жертвоприношений. Древний ствол неведомой силой скручен спиралью, а корни аркой вздымаются из земли. Мнится: есть что-то за этой аркой, что-то, кроме земли и коры – ибо там, в темноте, не знавшей света, тает даже ледяное сияние белой девы.
Чёрные вздутые корни змеями обвивают ноги Бригитты, тянутся вверх, чтоб оплести, спеленать, поглотить, затянуть белую кожу корой; годовыми кольцами, словно жёстким корсетом, сдавить грудь, пережать горло, язык обратить в нарост лишайника, глаза – в мелкие сучки. Но в руках девочки, накрепко прижатых к груди, искрится что-то, тлеет угольком, отогревает от белого хлада, сдерживает чёрные корни. Даже ледяная дева за спиной Бригитты только и может, что нашептывать сказки, чтоб девочка сама разжала руки, сдалась, погрузилась в пучину вечного сна.