Через неделю Эш достигнет совершеннолетия, и отец будет говорить с ним о планах на будущее. Эш не имел понятия, что для него запланировано — вероятнее всего, военная карьера, — однако заранее знал, что это ему не понравится. Знал он также и то, что отцу еще меньше понравится его стремление к самостоятельности.
Всю свою жизнь Эш не ладил с семьей. Иногда он чувствовал себя отверженным, чужеродным созданием, не желающим приспособиться к обществу, в котором родился. Его брат, барон, был точной копией отца; его сестры, как от них и ожидалось, без труда заняли свое место при дворе. Только Эштон никогда не делал того, что от него ждали. Он был равнодушен к моде — ему было странно, что ей уделяют столь большое внимание; он весьма посредственно держался в седле, а в карты и вовсе играл из рук вон плохо. Принца-регента он считал занудой, а его спесивых разряженных фавориток — глупыми куклами. Он любил мать, но они почему-то никогда не могли нормально общаться, и Эштон знал, что она весьма обеспокоена дальнейшей судьбой младшего сына.
Он видел мир не так, как прочие люди его круга; он не мог ценить то, что ценили они, и презирать то, что презирали они; чаще всего он даже не мог понять, кто они такие и почему так ведут себя. Пожалуй, Эшу лучше всего было бы стать священником. Духовенству положено носить особые одеяния, и это облачение символизировало бы его несходство со всеми остальными.
Выбор у него был крайне ограниченным, а перспективы счастливого будущего казались весьма туманными. Бабушка оставила ему небольшое наследство — поместье в Австралии, на другом конце света, которое будет принадлежать ему после смерти его дядюшки. На доходы с этой более чем скромной собственности не проживешь, а дядюшка, как он слышал, отличается крепким здоровьем. Эш, который совсем ничего не знал об управлении плантациями, тем более в какой-то забытой Богом Новой Голландии, сильно сомневался, что с этих земель можно вообще получить приличный доход.
Значит, для того, чтобы добыть реальные средства к существованию, нужно было рассчитывать только на свой талант. Но у него не было ни малейшего желания писать портреты представителей высшего общества, даже если бы отец разрешил ему, что маловероятно. Для Эша писать портреты тщеславных пустоголовых дам и их любовников было лишь немногим лучше, чем медленная голодная смерть, которую, возможно, сулит ему будущее, если он сейчас воспротивится отцу.
Иногда ему хотелось вообще не иметь склонности к живописи. Его талант был источником постоянных мучений, вынуждавших его искать одиночества. Однако непреодолимое желание выразить свое мироощущение на холсте с помощью красок не оставляло его, и в глубине души он знал, что это его единственный путь к спасению.
Он сожалел о том, что отдал рисунок девушке: восстановить его по памяти он никогда не сможет. Искусство опирается не только на зрительное восприятие деталей, но и на эмоции, которые они вызывают; теперь же охватившие его в тот момент эмоции исчезли, затерявшись в грубом смехе и похотливых визгах, доносившихся из комнаты, расположенной внизу.
Следовало бы сейчас упаковать свои вещи и немедленно вернуться в Лондон. Оставаясь здесь, он лишь оттягивал неизбежное, хотя даже отцовский гнев не шел ни в какое сравнение с этим разгулом порока.
Подумав, Эш решил так и сделать. Но его слуга, наверное, к этому времени уже уютно устроился где-нибудь в людской, разувшись и потягивая украденный у графа портвейн. Доббс, когда его выведешь из себя, бывает зол как черт, и Эшу совсем не хотелось терпеть всю дорогу до Лондона его скверное настроение. К тому же грум его, наверное, пьян, а дороги оставляют желать лучшего даже при дневном свете с трезвым кучером. Если им вообще удастся доехать, то Эшу придется переполошить на рассвете весь отцовский дом, что едва ли будет способствовать благожелательному приему.
«Уеду завтра, — решил Эш. — Все равно уже не хватит сил пуститься в дорогу сегодня».
Вдруг кто-то громко забарабанил в дверь, и не успел Эш подняться с кровати, как в комнату, покачиваясь, ввалился Тимоти Хейл.
Тимоти бы его старым приятелем по Оксфорду и никогда не отличался сдержанностью. Учиненная в доме Уинстона оргия повлияла на него больше, чем обычно. Галстук съехал набок, пиджак расстегнулся, волосы всклокочены. В одной руке он держал бутылку вина, другой был вынужден держаться за дверной косяк, чтобы не упасть.
— В чем дело, а? — пьяно заорал он, с подозрением глядя на Эша. — Спишь один? Разве ты не знаешь, что это противоречит здешним правилам?
Он громко расхохотался. Эш встал и надел жилет.
— О чем это ты? — без всякого интереса спросил он.
— Послушай, Эш… — Тим подошел к нему ближе. — Пойдем со мной, приятель. В зеленой гостиной творится такое — тебе и не снилось! У меня от удивления аж глаза на лоб полезли! Идем скорее, не то опоздаем.
Тим схватил Эша за руку и потянул за собой. Эш вырвался. Тим, кажется, обиделся, но Эш постоял в нерешительности, потом, пробормотав: «А, пропади все пропадом!» — потянулся за пиджаком.
Тим сразу же повеселел и принялся молоть какую-то чушь, которую Эш почти не слушал. Они вместе направились по коридору к лестнице. Многоцветье нарядов и шум голосов обрушились на него, и, чтобы отвлечься, он попытался воспроизвести в памяти портрет девушки. Когда он делал набросок, ему казалось, что отдельные детали рисунка останутся в памяти навсегда, что такая чистота и совершенство будут неподвластны времени и сохранятся вечно, чтобы он мог в любой момент достать их из кладовых памяти и воссоздать пленивший его образ. Однако черты лица юной незнакомки, запечатлевшиеся в памяти, казалось, навсегда, уже становились расплывчатыми, утрачивали четкость. Через год-два он окончательно забудет, что когда-то делал этот набросок.
Эш уже не в первый раз пожалел, что расстался с рисунком, но в то время он еще не понимал, как много потерял. Пройдет много лет, прежде чем Эштон Киттеридж снова возьмется за создание подобного портрета, и еще больше времени потребуется для того, чтобы он понял, что такое невинность, так же отчетливо, как в тот момент, когда смотрел в глаза той девушке.
Глава 2
Глэдис торопливо шла по коридору, направляясь к черной лестнице. Голова у нее слегка кружилась — и оттого, что она чуть было не попала в беду, и оттого, какой неожиданностью это обернулось. Через каждые несколько шагов она останавливалась, чтобы взглянуть на подаренный рисунок и еще раз подивиться поразительному сходству, которое сумел передать на бумаге этот джентльмен. Ей не терпелось показать рисунок Хиггинсу и Фаберу на кухне, а также Хромому Джиму, младшему груму, который вечно поддразнивал ее. У них глаза на лоб полезут от удивления! Ее собственный портрет, да еще нарисованный рукой знатного господина!
Но потом она вдруг передумала. Наверняка они будут завидовать ей или даже подумают, что за это она сделала что-нибудь такое, чего она никогда делать не стала бы. Могут даже подумать, что она украла рисунок, ведь сам молодой джентльмен сказал, что он ценный. Да, тут есть над чем поразмыслить. Глэдис в нерешительности остановилась на лестничной площадке.
— Эй, ты, девушка!
Глэдис вздрогнула, узнав голос миссис Ньюбрайт, и почувствовала, что бледнеет. Она торопливо сложила лист бумаги и спрятала его за лиф платья, потом с виноватым видом быстро повернулась к миссис Ньюбрайт, приближавшейся к ней.
Ньюбрайт была высокой, костлявой, с узким лицом и глазами, горящими, словно угли. Она одевалась в черное с головы до пят, и слуги за глаза называли ее Пугалом. Глэдис же она скорее напоминала палача.