В тот раз, когда я возвращался со своей обычной прогулки, меня пронзила пуля какого-то монгола или тюрка. Стрелок убегал по высохшему руслу реки, оборачиваясь, словно преследуемая лисица. Я не испытывал ни боли, ни гнева. Мог бы выстрелить в него, но не хотел. Я приложил к ране носовой платок. Н’га обработал рану, а затем положил свои красивые руки мне на грудь, прислушиваясь к сердцебиению. «Крепкое сердце!» – сказал я, я был горд этим и кроме того, взгляд дочери Н’га понравился мне и одновременно оттолкнул своим смирением. Усталость сморила меня. День был жарким. Я уснул, а две прохладные руки остались лежать на моей груди.
Должно быть, спал я долго. Сон перешел в бред, меня одолели видения, иная, безумная реальность. Это было великолепно. Жар, раскаливший старые камни, проникал в светлую комнату; солнце, пустыня, лихорадка овладели мной, пылая неярким белым пламенем; и порой я словно купался в свежести, чистой радости, ощущении дружбы и любви без эгоизма – чувств, по правде говоря, ранее мне неведомых. Если бы я разбудил свои воспоминания, то обнаружил бы там мало счастья и безмятежности, зато много горечи, суровой экзальтации, тяжкий труд, голод, грязь, опасности, минуты, режущие, словно удары ножа; множество тех, кого любил и кого потерял, черты которых память не в силах оживить (ибо многие из них были лучше меня), женщины на одну ночь, или на один сезон, и та, которую я считал своей первой любовью, бросила меня, когда я оказался в тюрьме, и другая, которая была верна мне и умерла от тифа в голодную зиму, и я приехал слишком поздно, преодолев пять сотен заснеженных километров, и так и не увидел ее; у меня от нее ничего не осталось, соседи украли подстилку с кровати, на которой она умирала, саму кровать, четыре наши книги, даже зубную щетку. Я вспомнил бородатых молчаливых мужчин, женщин с ожесточившимися лицами, детей, грызущих ногти и сказал им: «Граждане! Вы ничего не украли. Вы взяли то, что вам принадлежит. Имущество умерших принадлежит живым и прежде всего, самым бедным. А мы едва выжили! Мы живем ради будущего…» Не так надо было говорить. Некоторые подошли пожать мне руку и сказали: «Спасибо, гражданин, за добрые, человечные слова. Хочешь, мы что-нибудь тебе вернем?» Я крикнул: НИЧЕГО! – и именно тогда понял величие этого слова. Я подумал, что все слова человечны, даже самые ужасные, и что потом не остается ничего. Меня охватил безутешный гнев против бесчеловечности смерти. «Биологическое явление! – повторял я себе. – Валентина, где ты?» Я жалел, что не было отпевания в церкви. Биология небытия! Я терял рассудок. Открывал словари и читал статьи «Смерть». Энциклопедия гласила: «Прекращения жизненных функций, распад организма…» Эти печатные строки были мертвы. Материалист, я, стыдясь, открывал другие тома, статью «Вечность». Такие же мертвые фразы… Вот, что я носил в себе, в нервных окончаниях, где запечатлены воспоминания. И все же дни бреда были удивительно ясны, наполнены – прошлым, где не было места смерти, беспорядочными озарениями, верными мыслями, струившимися как ручьи – остальное милостиво скрывал мрак. Валентина была со мной, когда я хотел, мы были вместе так, как это невозможно на земле, соединившись в счастье и покое, покое! Бред служил мне утешением за прожитую жизнь. Не знаю, как долго он продолжался, я существовал вне времени. Порой я узнавал окружающую реальность, но она была неясной, зыбкой, я ощупывал под головой портфель с секретными бумагами, спрашивал, чиста ли вода, слышал ответ: «Мудрец, роза, невеста…» – и совершенно спокойно сознавал, что умираю. Спросил Н’га: «Самолеты пролетели?» – «Семь», – ответили его белые пальцы. Для запланированной операции больше и не требовалось. Н’га подносил ко мне зеркало, и я, будто со стороны, разглядывал рану на своей груди, огромную, розовую, роза, невеста, мудрец – гноящуюся, отвратительный, бесформенный цветок плоти, пожиравший меня… Нет, пожиравший кого-то другого, розу, невесту, смерть, биологию, вечность, Энциклопедию! «Какое странное счастье», – думал я и опускал веки, возвращаясь в бред.