Выбрать главу

В Университете я любил Антона. Мы проводили время в спорах. Он выдумывал биологический марксизм или марксистскую биологию, диалектику и т. п. Смеялся над старыми романтиками, верившими в любовь. «Пара, – изрекал он с невыносимой безаппеляционностью, – это непременно дрянная мелодрама, замешанная на физио-психологических недоразумениях… и социальных тоже… Большинство женщин – болтливые создания с птичьими мозгами… Результат ста тысяч лет домашней эксплуатации…». Тип фанатика, прикрывающего напускным цинизмом… Что теперь с Антоном? Его ценили члены тогдашнего правительства, он, должно быть, последовал за ними в могилу, как сам и предчувствовал: «Мы построили, – говорил он с неизменным сарказмом, – колоссальную адскую машину улучшенной модификации, и легли прямо на нее в надежде сладко поспать… С лавровыми веночками из красной бумаги на голове… Вот так!» От него остались лишь мои воспоминания… (Скоро у меня будет время на распутывание воспоминаний… Антон заявлял, что нужно хранить в памяти только полезное: «Поставить живую память на службу активной деятельности…». Какова польза от твоей памяти, бедный мой Антон?)

Эта тревога, заставившая вспомнить тебя, Антон, вызвана Надин. Надин, прямолинейная, сильная, живущая инстинктами. Права она, а не я, – инстинкты в итоге всегда оправдываются… Каждый из нас со знанием дела строит себе ловушку; а когда попадает в нее, удивляется…

* * *

Надин разожгла сильный огонь в камине; в комнате стало уютнее. Надин бросила в огонь письма, фотографии, несколько паспортов. Ее волнение сменилось опустошенным спокойствием. Две беды сразу, одна смехотворная, другая почти немыслимая, и именно смехотворная заставляла сильнее страдать, как будто резала по живому. «Саша решился только на исходе двенадцатого часа, потому что мы оказались в аду…» Уже два года Надин боялась читать газеты, получать письма, произносить некоторые имена, даже думать о них, сомневаться вопреки себе в совершенно абсурдных обвинениях, не показать, будто всей душой одобряет непоправимое. Заговоры походили на дьявольский хоровод. Вначале она, как и все вокруг, верила в них; затем хотела поверить в невероятное; затем делала вид, что верит; а по ночам рыдала в подушку. Саша, опасавшийся оставаться наедине, предпочитавший, как она чувствовала, в одиночку нести бремя своей невидимой другими драмы, отправлял ее, то в Мон-Сен-Мишель, то в Ниццу, в Канны, Антиб, Жуан-ле-Пен под предлогом: «Успокой нервы, малышка, мне легче одному противостоять всем этим неприятностям…» На берегу моря Надин пыталась читать Пруста, очень проникновенные романы, но в чем заключалась цель жизни всех этих персонажей? Она гуляла по пляжу в компании американок, английского боксера, одетых, будто с иголочки мужчин, настроенных на игривый манер – эти люди также не имели цели в жизни, ни на что не годились, жалкие и смешные, и только ирония спасала ее от полного разочарования. Она участвовала в охоте на голубей. Одеваться в белый фланелевый костюм, чтобы стрелять в птиц, какое извращение! Это разрывало ей сердце. Она чувствовала себя хорошо лишь с томиком Золя в маленьких рыбачьих портах.

Саша не хотел видеть ее, чтобы не встречать взгляды, исполненные тоски, которая терзала и его самого. «Но что все-таки происходит? Ведь все эти конченые люди были надежны, умны, неподкупны? К чему мы идем? Я перестаю понимать, я скоро уже не смогу ничему верить…» Он произнес лишь несколько коротких фраз, но с таким выражением, которое ей никогда не забыть. Это произошло во время их невеселой ночи в Жуан-ле-Пен. Саша удалил ее из Парижа. «Держись от работы как можно дальше, мы переживаем очень тяжелые времена», – и это могло означать только одно: «Я не хочу, чтобы ты погибла…» Тщетная предосторожность… Время от времени он телеграммой назначал ей встречу: два-три дня на природе, две-три ночи любви. Дела, должно быть, шли совсем плохо, потому что, приехав в Жуан-ле-Пен, он не мог расслабиться, и когда она, обнаженная, легла возле него, он не заметил ни ее новых духов, ни новых сережек с белой эмалью – ни даже того, что тело ее стало более упругим после массажа и водных процедур. Вместо любви начался разговор – рубленые, ледяные фразы, недомолвки. «Нет, милая, я вовсе не в плохом настроении…» «Тогда посмотри на меня, Саша, не отводи глаза. Ты любишь меня?» Стыд комком подкатил к горлу Надин, но он этого не заметил. «Мне стало известно, что вчера исчезли трое…» Он назвал три имени. «Расстреляны?» – произнесла Надин. «Да, наверно. Ты хочешь расставить все точки над i…» «Но за что, за что? До каких пор это будет продолжаться?» Надин натянула одеяло на плечи, ей было стыдно за эти ни к чему не годные «за что?». Он затушил папиросу о подушку, проделав в ней маленькую черную дырку, похожую на пулевое отверстие. Это сходство вызвало у него ухмылку. «За что, глупая! За то, что они были стары, известны, закалены в огне. За то, что они колебались, за то, что знали столько же, сколько и я…» Он глотнул виски прямо из горла. Их тела сблизились без страсти, Надин сдержала дрожь, они не хотели друг друга. Саша пребывал в тяжких раздумьях, устремив глаза в потолок. Надин подумала (она была уверена, что только подумала): «А ты? А мы?» Он ответил: «С нами будет то же, что и с другими. Идет лавина, мы у нее на пути. Мы не в счет». Надин уже не скрывала дрожи. «Нужно бежать, Саша, бежать куда угодно…» Лишь после долгого молчания Саша твердо ответил: «Не говори глупостей. Бежать значит предать. Мне предать? Чтобы спасти свою шкуру, твою красивую шкуру, да? А что потом? Этот старый мир, который мы ненавидим? Передай мне виски.» Им пришлось выпить, чтобы заснуть… Теперь открытки из Жуан-ле-Пен отправились в огонь.