— Ни разу не видела тебя таким виноватым, — сказала Эдипа. Они часто вместе ездили на сеансы групповой терапии в общей машине, где кроме них еще был фотограф из Пало-Альто, вообразивший себя волейбольным мячом. — Добрый знак, правда?
— Ты могла оказаться агентом Перри Мейсона, — ответил Роузмэн. — Ха-ха, — добавил он, чуток поразмыслив.
— Ха-ха, — сказала Эдипа. Они смотрели друг на друга. — Меня назначили душеприказчиком, — добавила она.
— О! Тогда дерзай! — сказал Роузмэн. — И не позволяй вмешиваться таким как я.
— Дело не в этом, — ответила Эдипа и обо всем ему поведала.
— Зачем же он так поступил? — озадаченно заметил Роузмэн, прочтя письмо.
— Что, умер?
— Да нет, — ответил Роузмэн. — Назначил тебя помощницей в этом деле.
— Он был непредсказуем. — Они отправились пообедать. Роузмэн пытался заигрывать под столом ногами. На ней были ботинки, и, изолированная таким образом от него, Эдипа решила не реагировать.
— Давай сбежим, — сказал Роузмэн, когда принесли кофе.
— Куда? — спросила она. Заткнув ему тем самым рот.
Потом в офисе он обрисовал ей, во что она влипла: вместе с самим делом нужно подробно изучить книги, официально заверить завещание, собрать все долги, произвести инвентаризацию активов, оценить имущество, решить, что обратить в наличные, а что сохранить, выплатить по всем требованиям, привести в порядок дела с налогами, раздать доли наследникам…
— Послушай, — сказала Эдипа, — может, кто-нибудь это сделает за меня?
— Я, — ответил Роузмэн, — разумеется, могу кое-чем помочь. Но неужели тебе самой не интересно?
— Ты о чем?
— О том, что там может вскрыться.
По мере того, как развивались события, ей предстояло пройти через целый ряд откровений. Едва ли они касались Пирса Инверарити или лично ее; скорее того, что оставалось с ней, но до последнего времени почему-то не проявлялось. Нависло ощущение отгороженности, изолированности, Эдипа заметила, как изображение теряет интенсивность, будто она смотрит кино, где немного, едва различимо не хватает резкости — настолько немного, что механику лень поправлять. И еще она потихоньку назначила себе любопытную рапунцелеподобную роль печальной девушки — неким волшебством она оказалась заперта в тюрьме среди сосен и соленых туманов Киннерета в ожидании того, кто придет и скажет: эй, проснись, спусти свои косоньки вниз. Пришедшим оказался Пирс, она радостно освободилась от шпилек и папильоток, коса нежной шуршащей лавиной упала вниз, а когда Пирс был уже на полпути, ее великолепные волосы превратились — словно по воле зловещего колдовства — в огромный незакрепленный парик, и Пирс свалился задницу. Но он, бесстрашный, используя, быть может, в качестве отмычки одну из многочисленных кредитных карточек, открыл замок на двери в башню и бросился вверх по абсидообразной лестнице, — будь ему присуща хитрость, он поступил бы так сразу. Все их последующие отношения так никогда и не вышли за пределы той башни. Однажды в Мехико они забрели на выставку прекрасной испанки-изгнанницы Ремедиос Варо: в центральной части триптиха "Bordando el Manto Terrestre" располагалась группа хрупких златовласок с лицами-сердечками и огромными глазами запертые в верхней комнате круглой башни, они вышивали гобелены, и те выползали из окон-щелочек в безнадежном стремлении заполнить пустоту, — ибо остальные дома и существа, волны, корабли и леса на земле были изображены на этих гобеленах, и гобелены являли собою мир. Эдипа упрямо стояла перед картиной и плакала. Никто не заметил: на ней были темно-серые очки-пузыри. Она на миг задумалась — достаточно ли прочна изоляция вокруг ее глазниц, чтобы слезы, не высыхая, просто текли и текли, заполняя пространство внутри линз. Тогда она смогла бы нести с собой печаль этого момента всегда, видеть мир преломленным через слезы — именно эти слезы, — словно до сих пор не измеренные коэффициенты преломления варьировались от плача к плачу. Эдипа опустила взгляд и вдруг, увидев картинку на ковре, поняла, что ковер этот наверняка выткан в паре тысяч миль отсюда, в ее собственной башне, и называется оно Мексикой лишь случайно, — так что Пирс ниоткуда ее не забирал, не было никакого побега. А, собственно, от чего она так страстно желает убежать? Располагая уймой времени для раздумий, такая плененная дева вскоре осознает, что башня со своей высотой и архитектурой похожа на ее эго лишь в некоторых чертах: на самом же деле сбежать не дает некое колдовство, безымянное и злобное, пришедшее извне безо всяких на то причин. Не пользуясь никакими уловками, кроме животного страха и женской хитрости, чтобы изучить это бесформенное колдовство, понять принцип его работы, замерить напряженность его поля, сосчитать силовые линии, она может прибегнуть к суевериям, или заняться полезным хобби — вышивка, например, — или свихнуться, или выйти замуж за диск-жокея. Если эта башня — везде, а пришедший за тобой рыцарь не может защитить тебя от колдовства, — что же еще остается?
2
Она покидала Киннерет, еще не подозревая, куда заведет ее эта поездка. Мучо Маас — руки в карманах — с загадочным видом стоял и насвистывал "Я хочу целовать твои ноги", новую запись Бзика Дика с «Фольксвагенами» (английская группа — он в нее не верил, но все равно фанател), а Эдипа объясняла, что собирается на некоторое время в Сан-Нарцисо — просмотреть книги и бумаги Пирса, поговорить с Мецгером, вторым душеприказчиком. Мучо провожал ее в расстроенных чувствах, но не в отчаянии, и она уехала, наказав бросать трубку, когда звонит доктор Хилариус, и ухаживать за ореганом, подцепившим непонятную плесень.
Сан-Нарцисо лежал южнее, ближе к Лос-Анжелесу. Подобно многим местам в Калифорнии, имеющим названия, это был не оригинальный, имеющий свое лицо город, а скорее, группировка концепций — сводки по переписи населения или выпуску муниципальных облигаций, ядра молекул торговли, перерезанные подъездными путями от центрального шоссе. Но там жил Пирс, там был штаб, место, где лет десять назад он начал спекулировать землей, заложив таким образом первые кирпичики капитала, на которых впоследствии было возведено все остальное, пусть даже хрупкое и гротескное, но устремленное ввысь, — то, что делало город непохожим на другие и создавало, как ей казалось, ауру. Но если это место и отличалось от прочей Южной Калифорнии, его оригинальность оставалась, на первый взгляд, незаметной. В Сан-Нарцисо Эдипа прибыла в воскресенье на взятой напрокат «Импале». Не происходило ничего. Щурясь от солнца, она смотрела вниз со склона на неуклюжую панораму, которая, подобно ухоженному злаковому полю, проросла домами, взошедшими из мрачно-коричневой земли; и вспомнилось ей, как она, открыв транзистор заменить батарейки, впервые увидела печатную схему. Под этим углом зрения, с высоты, перед нею возник упорядоченный водоворот домов и улиц — с неожиданной, удивительной четкостью той схемы. Хотя в радио Эдипа разбиралась хуже, чем в Южной Калифорнии, во внешнем виде обеих моделей она увидела некий иероглифический, потайной смысл, тенденцию к выстраиванию связей. Вряд ли Эдипа смогла бы понять, о чем хочет поведать ей схема (попытайся она в это вникнуть); так же и первая минута в Сан-Нарцисо — откровение колыхалось где-то рядом, но уже за порогом ее понимания. Вдоль всего горизонта висел смог, солнце над светло-бежевой местностью было тягостным; она и ее «Шеви», казалось, остановились здесь в самый разгар странного, сиюминутного религиозного обряда. Будто на другой частоте — или из центра вихря, вращающегося слишком медленно, чтобы разгоряченная кожа ощутила его центробежную прохладу, произносились слова. Все представлялось именно так. Подумалось о Мучо, ее муже, пытающемся поверить в свою работу. Может, он чувствовал нечто подобное, глядя сквозь звуконепроницаемое стекло на коллегу в наушниках и давая сигнал к следующей записи — жестами, стиль которых монаху мог бы напомнить о елее, кадиле, потире, а на самом деле Мучо всего лишь настраивался на голос, на голоса, на музыку, ее идею, — окруженный ею, врубающийся в нее, как и все правоверные, для которых она звучала; быть может, стоя рядом со Студией А и глядя внутрь, Мучо знал, что даже услышь он музыку, все равно в нее не поверит?