— Кто вам разрешил сюда входить?
Она улыбнулась уже не так широко, как в первые минуты, одернула гимнастерку, побелевшую от частых стирок, и отрапортовала, как полагается по уставу:
— Ефрейтор Загоскина прибыла на дежурство по приказанию старшины Горяева.
И сам Горяев тотчас ввалился в землянку и сказал, что я могу сдать дежурство.
Я молча расписался в журнале, передал ефрейтору Загоскиной кодовую таблицу, позывные, волны. Она быстро надела наушники и стала слушать эфир, отстраиваясь от помех. Я понял: радистка опытная.
А потом стали прибывать в бригаду и связисты, и саперы, и стрелки, и артиллеристы. Экипаж радиостанции вскоре полностью укомплектовали.
Когда в части появляется девушка, солдаты становятся более аккуратными, опрятными. Каким-то чудом умудряются поддерживать блеск на кирзовых сапожищах, чуть ли не каждый день меняют подворотнички и втихомолку ходят на речку стирать гимнастерки, пропитанные пылью всех дорог и просоленные потом. Так поступали и радисты, и все они, по крайней мере внешне, изменились в лучшую сторону.
Солдату на войне влюбляться не положено. На войне надо воевать, а не влюбляться. Поэтому никто из радистов не влюблялся в Загоскину, не рассчитывая на взаимность, и делал вид, что женский пол его совершенно не интересует. Однако все мы при случае оказывали девушке всяческое внимание: приносили из кухни для неё котелок с борщом, перекидывались с ней шутками, приглашали Загоскину в круг товарищей петь песни и рассказывать разные истории.
Девушка вела себя очень осторожно, не проявляя ни к кому особого расположения. Она относилась ко всем одинаково приветливо, была разговорчива, внимательна, и наши бойцы ее очень уважали.
Когда в роту приходил почтальон, мы сбегались к нему, нетерпеливо посматривая, как он раздает письма. Ольга же никогда не подходила к почтальону и в такие минуты пряталась в землянке. Я решился спросить у нее:
— Почему тебе не шлют писем?
Она нахмурилась и ответила грустно:
— Мне не от кого их получать.
— Разве у тебя нет родных?
— Нет…
Потом она разоткровенничалась, и я узнал от нее, что фашисты повесили ее отца. И когда немецкий офицер выбил у него из-под ног ящик, Ольга стояла в толпе деревенских жителей и не могла ни кричать, ни плакать.
— Всё было как во сне — жутком, тягостном, мрачном, — говорила она. — И когда меня привели в избу, я упала на пол. Сделался обморок. Я помню только, что соседка лила мне на лицо, на грудь воду из ковшика… А мама умерла еще до войны.
Когда их село освободили наши части, Ольга пошла служить в армию, чтобы отомстить за отца. Она хотела стать снайпером, но при проверке у нее обнаружили близорукость и направили в связь.
Говорила она об этом тихо, неестественно напряжённым голосом. Голубые глаза ее стали темными. Она смотрела в сумрачный угол землянки, и я испугался этого взгляда: столько в нем было тоски и глубокой ненависти.
Я подумал тогда, что наша юность пришла к нам в сорок первом году и в том же году закончилась, когда началась война и мы пошли на фронт.
Наступила середина октября. Лес усеял землю мокрыми жухлыми листьями. В стоячих болотцах прибавилось холодной дождевой воды. По ночам с запада доносились глухие раскаты артиллерийской стрельбы. Над лесами пролетали наши бомбардировщики, направляясь к линии фронта.
Как-то вечером я принял радиограмму, адресованную по шифру капитану Коломийцеву, командиру роты связи. Выключил аппаратуру и пошел в землянку командира. У входа в блиндаж, где была рация, стоял часовым Петька Королев — невысокий, рыжеватый паренёк-иркутянин. Он сказал, что у капитана в щель просвечивает огонек и надо закрыть чем-нибудь окно. Я побежал к землянке Коломийцева, схватил валявшийся поблизости клок соломы и прикрыл щель. Спустившись вниз, к двери, услышал голос командира роты. Дверь была тонкая.
— Чудачка. Может быть, меня завтра убьют, а, может, тебя… — и после паузы: — А, может, и обоих. Жизнь такая!
И сразу послышался из-за двери резкий голос Ольги:
— Нельзя всё на войну списывать. А где человеческое достоинство? Где уважение к людям?
— Извини, — после длительного молчания сказал Коломийцев тихо. — Можешь идти… — и добавил уже резко и раздосадованно: — Идите!
Я постучал, и едва отворил дверь, как, чуть не сбив меня с ног, выбежала Ольга. Коломийцев сидел за дощатым столиком, на котором горела коптилка из гильзы. Воротник гимнастерки у капитана расстегнут, портупея брошена на койку, застланную плащ-палаткой. На столике — две кружки, алюминиевая фляжка, печенье и колбаса. Командир посмотрел на меня угрюмо и спросил недовольно:
— Что случилось?
— Вам радиограмма от начальника связи корпуса.
— Идите, — сухо произнес Коломийцев, взяв шифровку, и потянулся за планшетом.
Я вышел. На улице вызвездило. Было свежо. Над лесом что-то зашуршало, засвистело, и потом вдалеке, со стоном сотрясая землю, ухнул тяжелый фугасный снаряд. Немцы били по тылам.
Стало опять тихо. Я пригляделся к тропинке и пошел на рацию.
— Стой, пропуск! — грозно окликнул Петька, и, узнав, добавил негромко: — Там, на рации, Загоскина. Говорит, пришла почитать. У нее в землянке свет плохой. Везет тебе: можешь объясниться.
— Дурак! — сказал я.
Петька не ответил и молча застыл у входа, зажав под мышкой карабин. Плащ-палатка на нем жестко зашуршала, будто жестяная.
Ольга сидела перед столиком с радиостанцией. На коленях у нее лежала книга. Ольга не читала, смотрела на огонь лампочки-шестивольтовки. Услышав мои шаги, девушка вздрогнула, обернулась, но потом опять приняла прежнюю позу. Я сел рядом и включил приемник. Ольга всё смотрела перед собой, и взгляд ее показался мне странным.
Что же произошло в землянке Коломийцева? Смутная догадка приходила мне в голову, но я отбрасывал ее прочь. Капитан всегда казался мне человеком выдержанным и не злым, и я не мог оскорбить его нехорошим подозрением.
Неожиданно Ольга уронила книгу и, закрыв лицо руками, беззвучно заплакала.
— Что ты, Оля? — не выдержал я.
Она перестала плакать и подобрала книгу. В глазах ее был сухой блеск.
Время приема кончилось: мы включались в начале каждого часа. На передачу работать нам пока запрещалось: противник усиленно шарил по эфиру пеленгаторами. Я снял наушники и ждал, когда заговорит Ольга. Но она по-прежнему молчала, и взгляд ее был красноречивей всяких слов: «Расспрашивать не надо».
— Помешала я тебе, сержант?
— Что ты! Нисколько.
— Иди отдыхай. Я буду дежурить.
— Еще не время.
— Ничего, иди.
Я собрался уходить. Она неожиданно быстро шагнула ко мне и приложилась губами к моей щеке. Губы были горячие, как угольки, и лицо девушки пылало жаром. Я окончательно растерялся, а она подтолкнула меня к двери: «Иди!»
Часовым все еще стоял Петька. Он шепнул:
— Ну как, поцеловались?
— Идиот! — обозлился я.
— Ну, ну, полегче! — недовольно буркнул Петька и опять отступил в сумерки и замер на своем посту.
Я пошел к жилой землянке, запинаясь за кочки и корневища в кромешной тьме. Звезды куда-то попрятались. Стал опять накрапывать дождик.
Пришел ноябрь. В лесу стало студёно, болотистый грунт промёрз. По ночам в наши тылы прибывало много машин с боеприпасами, подошли танки. Чувствовались приготовления к боям.
Третьего ноября, в субботу, когда я опять дежурил, на рацию пришла Ольга. На ней — новенькая шинель, хорошо пригнанная по фигуре.
Она села, усталым жестом поправила шапку с жестяной звездой.
— Сержант, а у меня сегодня день рождения.