В такое лето хорошо бродить по полям. Бродить бесцельно, бездумно. Рожь отцветает. На колосьях пока еще удерживаются мохнатые белые ресницы цветов. Скромно прячась в разнотравье, желтеет одуванчик. Над ширью полей дотаивают по утрам ночные дождевые облака, обогретые солнцем, и земля курится прозрачными испарениями.
И вспоминается что-то из далекого детства, когда утром по росе бежал полевой тропинкой и рожь билась о ладони, обвивая их цветущими стеблями. А впереди низкое вставало солнце и лучи его пронизывали каждую травинку, каждый куст, заставляя светиться волшебным светом.
Да, было детство, были росы и полевые тропинки во ржи. И лучших мест, чем родное Приозерье, кажется, нет во всей России. Это — край неброских пейзажей, задумчивой тишины, край славных людей, искренних, простых и трудолюбивых. Тихие лесные речушки, молчаливые ельники, низинные луга и болотца с кочками, поросшими осокой, небольшие косоугольники полей на склонах холмов, пыльные большаки и старинные села, — всё это имеет особую прелесть.
Как-то в такое теплое лето довелось мне побывать в этих местах. Я шел пешком в село Мокшенское через глухие деревушки и выселки. Сначала по большаку, а после по малоезжему просёлку. На этом пути была деревня Глухарёво. Рассказывали, что близ Глухарёва есть озеро, небольшое, но такое глубокое, что никто не мог достать дна. Рассказы об этом озере фантастичны. Знакомый рыболов говорил, что в нём живет щука со времен Дмитрия Шемяки. Ее так и называют — Шемякина щука. Она рвет невода и опрокидывает легкие челноки-осиновки зазевавшихся рыболовов.
На пути стоял лес. Сырой древний ельник щетинился игольчатыми лапами. С ветвей свешивались зеленые космы мха. Пахло болотной сыростью. Лесная птица, вспугнутая шагами, вымахнула из кустов и низко полетела вдоль просеки зигзагами, отвлекая внимание человека от своих птенцов.
Дорога опустилась еще ниже, в лог. За болотистой пожней — лесным сенокосом — направо, виднелась речушка. На берегу ее стоял плотный туман. И вдруг в тумане мне почудились звуки, напоминавшие всхлипывания. Я прислушался. Играла гармоника, но как-то странно, жалобно, дребезжащими голосами. В такой ранний час и в глухом месте это было неправдоподобно. Охваченный любопытством, я зашагал в туман и увидел парня, одиноко сидевшего на пеньке у самой дороги. В руках у него была небольшая гармошка с колокольцами, на земле рядом — вещевой мешок.
Парень, видимо, шел издалека и теперь отдыхал.
— Здравствуйте, — сказал я. — Куда путь держите?
— В Глухарёво. К Голоску.
— А кто такой Голосок?
— Мастер. Гармони чинит. Говорят — золотые руки!
— И твою починит?
Гармонь у парня была очень старая. Меха в разноцветных ситцевых латках, к клавишам гвоздиками приделаны разнокалиберные перламутровые пуговицы. Когда парень играл, меха с сипеньем пропускали воздух.
Но он ответил убежденно:
— Голосок еще и не такие, как моя, чинил. У меня гармошка хорошая, работы старого мастера. Саратовская. Бросать жаль, в райцентре мастера неважные. Мне сказали: крой в Глухарёво к Голоску. Ну, я и пошел. А далеко. От нашего поселка тридцать километров.
Парень был русоволос, с тонкими чертами продолговатого лица. Глаза у него светло-серые, задумчивые. Он с сожалением посмотрел на свои разбитые и мокрые от росы и болотной грязи сапоги, вздохнул и, вскинув за плечи мешок, взял «саратовку» под мышку.
К полудню мы пришли в маленькую деревушку, окруженную лесами. Среди лесов кое-где зеленели небольшие поля. В деревне пятнадцать изб, рассыпанных по склону холма, отлого спускавшегося к озеру. Озеро имело форму почти правильного овала, как, впрочем, и многие озера в этих местах, близких к Карелии.
Голосок жил на берегу в старой покосившейся избе с новым, недавно пристроенным крылечком. На припеке, на лавочке сидели трое мальчуганов и слушали, как четвертый, рыжий, веснушчатый парнишка, играл на детской гармошке. Парень с «саратовкой» — звали его Семёном — улыбнулся:
— Здорово, мужики! Голосок дома?
— Нету.
— А где?
— На покосе, — ответил рыжий парнишка.
— Нынче все на покосе, — добавил другой. — Голоска-то нет, а есть Подголосок.
— Подголосок?
— Ну да, вот сын его! — парнишка указал на рыжего. Тот перестал играть и небрежно, по-взрослому спросил:
— Гармонь, что ли, чинить?
— Чинить.
— У папаньки много дела. Погодите, придет, может, и починит.
Подголосок заиграл снова Мы стали ждать вечера.
Голосок сидел за столом и жадно пил молоко прямо из кринки, принесенной с погреба. Его широкое лицо, руки были красны от загара. Серые глаза смотрели ласково и добродушно. Было ему лет под сорок. Возле губ и на лбу пролегли резкие морщинки. Но его очень молодили волосы — русые, кудрявые, они свешивались на все стороны, и казалось, что на голове у хозяина надета диковинная шапка. Когда мастер поднялся из-за стола и поздоровался, я увидел всю его фигуру, приземистую и крепкую. Не верилось, что такой грубоватый на вид, сильный человек, с короткопалыми натруженными руками, может выполнять тонкую работу, доставившую ему славу искусного мастера.
Хозяин взял гармонь Семёна, осмотрел её, пробежал по ладам и сокрушенно покачал кудлатой головой:
— Да-а-а, тальянка. В музей и то не примут.
Семён нахмурился. Его длинное лицо вытянулось ещё больше.
— Может, всё-таки почините? Жаль бросать. Голоса-то какие! Чистое серебро. Звончей нынешних хромок.
— Половину голосов надо менять, меха переклеивать, клавиатуру сделать заново, планки лакировать. Много дела.
Голосок с сожалением положил гармонику на лавку и добавил, озабоченно посмотрев на нее:
— Времени нет. Сенокос. А ты, парень, откуда?
— С Шабановки. С лесопункта.
— Ну-у? И такую даль шел пешком?
— Пешком.
— Тогда придется сделать тебе гармонь. Я вижу, что ты любишь играть. Иначе бы не трепал сапоги в такую даль. Ладно уж…
Семён повеселел, достал из мешка поллитровку. Голосок сказал вошедшей жене:
— Дуняша, собери ужинать. Гости есть хотят.
— Сейчас, — отозвалась та.
Жена мастера была очень миловидна. Тяжелые рыжеватые косы обвивали ее маленькую голову, гордо посаженную на красивой шее. Темно-рыжий оттенок волос не бросался резко в глаза, цвет их был приятен и благороден. Дуняша неторопливо ходила по избе, собирая на стол. Поставила самовар, стала разливать по кринкам через ситечко парное молоко.
Потом мы сели ужинать. Семен угощал мастера водкой. Голосок взял с полки свой баян, не спеша расстелил на коленях кусок плюша, надел ремень и пробежал пальцами по ладам. Дуняша сидела на табурете, подперев подбородок маленькими крепкими кулачками. В дверь молча проскользнул Подголосок. Он сел рядом с отцом и замер…
Голосок играл свободно, и даже виртуозно. Я слушал его, забыв обо всем, как бывает с человеком, когда он попадает во власть музыки. Она навевала неясные воспоминания, думы. Чудились синие лесные озера, шум ветра в камышах, всплески воды под ударами лебединых крыльев, блеск утренней росы, пенье птиц… Что-то непередаваемое, но знакомое, пережитое.
Звуки вдруг замерли. Голосок слегка пошевелил пальцами, как бы разминая их, и снова в древней избенке зазвучала музыка. Мелодия «Персидского марша», четкая, ритмичная, немного бравурная, завладела вниманием всех, кто ее слушал. Семён завороженно смотрел на пальцы гармониста. Дуняша поглядывала на него влюбленно и застенчиво.
В избу стали приходить колхозники. Они молча кивали в знак приветствия, садились на лавку и слушали. Мы не заметили, как уже везде, на всех лавках сидели люди. Мест не хватило, и кое-кто опустился на пол, на корточки, прижавшись к стене спиной. И все молчали и слушали.