Знал бы Арсен Саманчин, каким окажется для него продолжение этой истории.
Явился официант:
— Извините, прошу, вот ваш счет!
Но все еще вне себя от ярости Арсен Саманчин отодвинул в сторону тарелочку со счетом:
— Сначала принеси мне водки!
— Водки?
— Да, водки! Если не понимаешь по-русски — арак!
— Сейчас принесу. Сколько?
— Сколько дотащишь! Быстро!
— Есть!
Официант резво зашагал в сторону буфета. Разгоряченный Арсен Саманчин огляделся вокруг. Никому до него не было никакого дела. Ресторан жил своей вечерней жизнью: народу уже было полно, набралось и на балконе. Сплошной говор, смех, звяканье бокалов, гул многолюдья. И музыка, созвучная настроению зала, сопровождаемая бегающими по стенам световыми лучами, бодрила и расшевеливала души. И только он один в этом сборище оказался изгоем. Голова кружилась, и сердце щемило в груди от напряжения, от понимания того, что теперь не дано сбыться тому, на что он сегодня рассчитывал. Если бы доподлинно знать, откуда такая напасть — от нее самой, от Айданы, или от ее новых покровителей? И если от нее, то как могла она предать его, выдать врагам, позволить им вмешаться в их личное дело, кто же она после этого? Какая тварь! И зачем? Что такого стряслось, чтобы гнать его в шею? Да, была как-то тут ситуация. Случилось это недавно, когда наступила одна из становившихся все более затяжными в последнее время пауз в их отношениях, когда она стала уклоняться от встреч с ним. И тогда он вот так же пришел сюда и стоял вплотную возле эстрады, не выпуская кейса из рук, — весь вечер простоял, упорно глядя на нее. Ему хотелось крикнуть ей: эй, богиня в фольге, опомнись, неужто ты схоронила Вечную невесту еще до того, как она родилась на сцене в твоем лице? Неужто ты продала ее за пляски в таборе? Или ты взбесилась? И еще что-то убийственно-саркастическое зрело в нем, но он не проронил ни слова… Просто стоял и смотрел, а в кейсе заложником немоты лежало великое, в чем он был убежден, творение — рукопись, ждущая своего часа. Но когда предстояло пробить тому часу? И кому какое дело до того? Только ей… А музыка тем временем, как и полагалось, гремела на эстраде, раскочегаривалась под дробь барабана, и солистка изливалась в пении, исходила в эротических телодвижениях так, что публика безумствовала в буре коллективного эротического возбуждения и не отпускала ее, пожирала ненасытно глазами, аплодируя и вопя в экстазе, а он, стоя возле сцены, страдал, глядя, как она трудилась голосом и телом, работала поденщицей на эту ломовую музыку. Несколько раз их взгляды встретились, словно молнии в той буре безумия. Она-то понимала что к чему.
И вот новый виток. Начиналось то же самое, только в этот раз его, все с тем же кейсом, все с тем же великим творением, в нем лежащим, гнали вон из зала… И он должен был подчиниться.
Вернулся официант с бутылкой водки на подносе.
— Пожалуйста. Вам налить? В бокал, в стакан?
— В стакан.
— Сколько?
— Полный.
И точно в горящую пропасть, он опрокинул в себя полный стакан водки. И ошалел, задыхаясь. Он хотел сжечь себя.
— Сколько с меня? — строго спросил он, просматривая счет, так же строго (копейка в копейку) рассчитался, удивив официанта, и молча пошел прочь, стараясь не показать, чего ему стоило после стакана водки держаться ровно, расправив жесткие плечи и вытянув жилистую шею.
В гардеробе он взял шляпу и с тем же строгим видом надел ее на голову. Он любил ходить в шляпе зимой и летом. Айдана не зря прозвала его Шляпником. Уже на выходе он услышал донесшийся с эстрады ее голос, голос Айданы Самаровой. Весь ресторан дружно зааплодировал — свершилось долгожданное: дива явилась! Раздались первые восторженные возгласы: “Ай-да-на! Ай-да-на!” Но Арсен Саманчин не оглянулся, лишь замедлил шаг и сумел еще, с трудом одолевая вал опьянения, подумать: вот, мол, любуйся, наглядное пособие — апогей рекламы и моды. Ради этого эффекта работает вся инфраструктура, идет гонка на выживание. Слава, популярность, все это в конечном счете для того, чтобы деньги сыпались листопадом. Он даже насмешливо промурлыкал: “А без денег жизнь плохая, не годится никуда. Ой, ля-ля!” И захотелось ему негодующе топнуть ногой, захохотать во все горло, пуститься в пляс… Но удержался. И тут же ему захотелось плакать. Возопить так, чтобы небо услышало и задохнулось. Предстоял исход, нужно было куда-то скрыться, чтобы не совершить чего-нибудь страшного. Удалиться немедленно, пока не поздно, исчезнуть навсегда.
“Любить и убить! Да как же можно такое? Да это ты по пьянке! Нет, не по пьянке, — ответил он себе сам, холодея от мысли самой… — Любить и убить…”
Он уходил, а в голове вертелось: и в могиле не забуду, не прощу!..
III
Кому что суждено на свете. Вот именно — кому что. И это всегда так. И никому не уклониться… В ожидании судьбы дни насущные прибудут и убудут. А ожидание останется до последнего дня, до последнего часа… И так будет всегда.
Но вот снова подул ветер откуда-то — это судьба, спохватившись в дозоре своем, поспешала в тот час узреть повсюду все, что полагалось узреть в мире сущем и в душах, и в мыслях, и в поступках людских. И опять хваталась судьба за дела свои неотложные, и, как всегда, нацеливаясь с дальним умыслом, подспудно готовила неожиданные стечения обстоятельств, которые так же неожиданно предопределяли участь и хождения по миру тех, кому предназначалось познать на себе веление оной судьбы неуемной и пережить грядущие дни свои, невольно обращаясь всякий раз к небу все с теми же вопросами: что будет? Почему? И как быть?..
Но небо не слышит ни шепота, ни криков…
Даже дикий зверь в горах — и тот взвывал, с хриплым рыком обращался к небу, луну донимал, и пряталась луна от него то за тучами, то за снежными вершинами, потому как и он не был обойден судьбой вездесущей и ему, горному барсу, она предуготовила нечто…
Потерпевший поражение в самцовой схватке, лишенный права участвовать в продолжении рода, изгой Жаабарс влачил в ту пору тяжкое существование, усугублявшееся сверх всего и тем, что инстинктивно он еще сопротивлялся, еще не смирился окончательно, еще жаждал возврата былой энергии и, вопреки всему, подчас горячился. Так и хотелось, как в былые времена, пристать к какой-нибудь барсихе, однако все они уже были “в разборе”, и его побуждения не находили никакого отклика. Бывало, он кидался на соперника, чтобы задушить его или хотя бы просто заявить о себе, но схватка обычно заканчивалась вничью. Напрасны были все иллюзии, по сути, в племени его уже не замечали, будто он и не существовал вовсе. И приходилось держаться в стороне, по обочинам барсовых сходок, сбегавшихся при крупной добыче. А сдержанность давалась нелегко, требовала немыслимого терпения, надо было сохранять напряженное, до судорог, спокойствие, дожидаясь остатков пожираемой другими дичи. Такова оказалась теперь его печальная доля, хотя внешне он выглядел по-прежнему внушительным — крупноголовый, с приуставшими, мерцающими исподлобья глазами, с бугристой мосластой холкой и чаще всего спокойным, мягко изогнутым хвостом, что свидетельствовало о том, что Жаабарс еще способен владеть собой когда надо.
Вот только племени до этого не было никакого дела. Лишь сезонные пары хищников с приплодом свирепо поглядывали на него и сторонились, будто он был в чем-то повинен, а бывшая его барсиха, та и вовсе не признавала его — с вызывающей наглостью, призадрав хвост, бок о бок со своим столь же наглым новообретенным ухажером проходила мимо, словно Жаабарс был тенью. И такое унижение приходилось претерпевать тому самому Жаабарсу, который еще совсем недавно был вожаком среди сородичей, обитающих в горах и ущельях притяньшанского вечноснежья. Отлученный от стайной жизни, он худо-бедно перебивался охотой на всякую мелкую тварь вроде барсуков, сусликов, попадались и зайцы. От голода Жаабарс в общем-то не так уж и страдал, хотя, конечно, не насыщался, как бывало, досыта мясом диких парнокопытных, которых прежде валил почти каждый день. Удача — и та отвернулась от него.
Однако не иссякала в нем воля к сопротивлению, не смирился он, ставший фактически неприкасаемым, с участью изгоя, вынужденного жить на коленях. Вопреки всему клокотал в нем стихийный бунт неприятия реальности, в глубинной сути его звериной нарастал протест, зрела — наперекор всему — сила внутренняя, неодолимая, повелевающая как можно скорей покинуть здешние места, эти горы и ущелья, ставшие для него злополучными, исчезнуть навсегда, безвозвратно, удалиться в иной мир, который находился не где-нибудь, куда можно заскочить походя, а за перевалом, за великим перевалом поднебесного вечноснежного хребта. Ему предстояло отправиться туда, в необжитые пределы, на редко доступное — лишь в летнюю пору и лишь на считанные дни — вершинное плато между Узенгилеш-Стремянными хребтами, недосягаемыми даже для пернатых высшего полета. Вот куда влекла Жаабарса сила, настойчиво подталкивавшая изнутри, вот куда тянула тоска неуемная. Когда-то он забирался туда на летнюю побывку, но в том-то и заключалась ныне его трагедия — в недоступности прежде доступного…