Выбрать главу

В течение двух дней переехали почти все, кроме самых упрямых: Гинцбурга, Эсфири и самого возчика Мордехая. Фейгины нашли пристанище у Ульяши Мазурок, которая жила вместе с дочерью и внуком и вот уже несколько лет работала на том же винном заводике, где трудился и Хаим-Яков. Ксения, дочь Ульяши, занималась домашним хозяйством, сыном Васенькой, огородом и садом. Муж Ксении находился в армии.

Немцы подошли к Гадячу шестнадцатого сентября и с утра начали обстреливать город. А в одиннадцать собравшиеся у радиоприемника семьи Фейгиных и Мазурок услышали, что враг уже находится в предместьях Киева.

Шесть человек в комнате: Хаим-Яков, Песя, Ульяша, Ксения, Тамара и пятилетний Васенька. Маленького Айзека с кормилицей решено оставить пока в Садовом переулке.

Ксении, молодой хозяйке, не нравятся новые гости. Говорят, что немцы наказывают тех, кто укрывает евреев. Надо бы избавиться от них при первом удобном случае. Но мать Ульяна думает иначе. За годы совместной работы с Ефимом Айзековичем она привыкла уважать этого старика. Лишь хорошее видела от него Ульяша. Кроме того, не одни они приютили евреев: многие семьи в Заяре сделали то же самое. Совесть должна быть у человека, если он хочет называться человеком.

Песя варит картошку. Картошка да стакан молока — вот и весь обед сегодня. Едят вместе. Ксения сидит с кислым лицом. Она любит покушать. Все молча жуют. Вдруг слышится громовый раскат — где-то рядом упала бомба.

— Ложись! — кричит Тамара, крепко усвоившая школьные уроки гражданской обороны.

Все шестеро скатываются со стульев. Губы дедушки шевелятся, он бормочет молитву: «На Тебя устремлю глаза свои, от Тебя помощь мне и спасение…» Бабушка Песя не лежит на полу, а сидит рядом с Тамарой. Она тревожится не за себя, а за внучку: не разверзлась бы земля, не поглотила бы эту любимую голенастую козу…

— Сюда, Тамарочка, залезай под стол!

Ульяша мелко крестится: «Господи, спаси и помилуй!»

Ксения захватила с собой на пол миску с картофелинами. Лежит и жует. А маленький Вася смотрит и удивляется: что это взрослые вдруг попадали со стульев на пол? Вроде бы большие люди, а ведут себя, как малые дети.

— Мама, — шепчет мальчик, — я хочу пи-пи…

Горшок стоит в прихожей. На Тамару вдруг нападает смех. Сначала она сдерживается, кусает губы и старается думать о другом, но смех волнами прорывается наружу. Смех нервный, диковатый. Фейгин продолжает шептать молитву, но глаза его с тревогой глядят на внучку. Он кивает Песе, и та, поняв намек, приносит девочке стакан воды. Но Тамара не в состоянии глотать — она хохочет все громче и громче. Ульяша качает головой:

— Утром смех, к вечеру слезы…

Ксения жует картошку, а Тамара все смеется — вот уже десять минут прошло, а она никак не может остановиться. Не последний ли это смех Тамары Фейгиной?

Артобстрел продолжался двое суток. В городе еще оставались какие-то советские части — в основном, остатки разбитых подразделений, которые собрались в Гадяч со всей округи. Самый ожесточенный и отчаянный бой происходил на шоссе в направлении Веприка и в районе моста. Немцы постоянно обстреливали мост из орудий и бомбили с воздуха. Рядом образовалась огромная пробка: солдаты, беженцы, телеги, машины… Врагу так и не удалось попасть в мост, но паника вокруг него была безумная.

Кладбище находилось недалеко от моста, и Арон Гинцбург, сидя в штибле, слышал каждый звук разыгравшегося сражения. Отдельные снаряды и бомбы падали совсем рядом, но габай не сдвинулся с места — так и сидел возле длинного стола, читая святую книгу.

Он слышал доносившийся с реки грохот боя, вопли обезумевшей толпы, гром канонады, треск выстрелов. Он знал, что евреи городка, от мала до велика, замерли сейчас в ожидании удара. Все зависит теперь от Божьей руки. Всюду, где появляются немцы, жизни евреев угрожает опасность. Но знает Арон и другое: нет в мире крепости прочнее, чем защита Старого Ребе. Ребе, могучий утес, верный щит для людей — и здесь, и повсюду, и, уж конечно, для евреев Гадяча. Пока еще теплится огонек на могиле Старого Ребе, жива и связь человеческая с Негасимым огнем Бесконечности, жива и надежда народа нашего — преследуемого, разбросанного, потерявшегося во тьме.

Настало время полуденной молитвы, и Гинцбург открывает дверцы ковчега. Он молится стоя, со старанием и с силой. Один-одинешенек стоит он перед открытым ковчегом, перед свитками Торы, обернутыми в бархатные покрывала, перед мерцающими ивритскими буквами — у каждой из них своя жизнь, своя форма и свое значение. Снаружи слышен грохот взрывов, шум моторов, выстрелы, но здесь царит тишина, сияет скромное безмолвие, поблескивают огоньки в глубокой непроницаемой тьме.