На улице Эми села на бордюр, потирая руки от предвечерней прохлады. В большинстве зданий вдоль улицы располагались государственные учреждения, которые уже были закрыты, поэтому вокруг было тихо.
Ей было стыдно, что она сбежала от Бена, но Эми, даже мучаясь угрызениями совести, не знала, сможет ли вернуться в зал, в силах ли прекрасные видения, с которых все началось, превозмочь те печальные картины, которые последовали за ними.
Пожилая пара прошла мимо Эми по противоположной стороне улицы, держась за руки и шепча друг другу секреты от всего мира. На секунду ей показалось, что она их где-то видела, но в вечерних сумерках было легко ошибиться.
Конечно, Эми хотела такого будущего, как у этой пары, того, что было у ее родителей, того, что было у Нины и Моры.
— Когда ты рассказала мне о свадьбе, я должна была сказать, что ты сильная, — говорила Эми сестре со слезами на глазах всего несколько дней назад, умоляя простить ее. — Ты такая сильная, Нина. И Мора тоже. Ты предпочла любовь всему остальному, и я тобой восхищаюсь. Я только надеюсь, что ты позволишь мне вернуться в твою жизнь, чтобы я могла быть рядом с вами обеими. Потому что я знаю, что это будет трудно. Но еще я знаю, что это правильно.
Эми тоже хотела быть сильной. Она не хотела быть трусихой, эгоисткой, лицемеркой. Она не хотела быть одной из тех, о ком писал Бен, кто оттесняет коротконитных на обочину, заставляет их чувствовать себя нелюбимыми. Не хотела быть одной из тех, из-за кого тысячи людей вышли на улицы в знак протеста.
Если бы все было так просто, как казалось ее сестре: просто рискни. Посмотрим, что из этого выйдет. Что ты теряешь?
«Всё», — подумала Эми.
Как Нина это сделала?
И более того, как Бен, Мора и все остальные коротконитные с этим справлялись? Как они находили в себе силы каждый день?
Эми вспомнила, что однажды сказала ей Нина: «Ты не знаешь, на что ты способна». И возможно, Нина была права. Но все вокруг казались Эми гораздо более сильными. А она даже не могла открыть свою коробку.
Эми подтянула колени к груди — синяя ткань платья небрежно заструилась по ногам, едва не задев тротуар, — и обняла руками согнутые колени, пытаясь решить, что делать.
И тогда она услышала голос.
Сначала слабый, но потом все громче. Он возникал из обволакивающей ее тишины.
— Не может быть, — прошептала Эми, не веря своим ушам.
Она быстро встала, пытаясь найти источник музыки.
Мелодия доносилась с другого конца квартала. Эми побежала на звук, и ее каблуки застучали по тротуару. Она добежала до угла как раз вовремя, чтобы заметить спину велосипедиста, который крутил педали, удаляясь от нее, и его фиолетовая куртка слегка раздувалась на ветру.
Эми стояла на углу, ошеломленная и запыхавшаяся.
А потом она засмеялась. Эми смеялась все громче, пока не почувствовала себя неловко, несмотря на то что была одна.
Когда она пришла в себя, порыв холодного ветра пронесся мимо, подняв края ее платья, и она почувствовала себя бодрой, проснувшейся.
Эми знала, что ей нужно вернуться в зал. И найти Бена.
Энтони и Кэтрин покинули здание последними. Они встречались с мэром в его офисе в мэрии в рамках краткой предвыборной поездки в Нью-Йорк, пытаясь минимизировать ущерб после выходки Джека.
После того инцидента запись с речью Джека распространилась в интернете, ее даже показали по телевидению, а изображения кипящего гневом лица Энтони породили десятки досадных мемов. Роллинзы готовились к тому, что месяц будет, мягко говоря, провальным. Но почти у каждого политика или богатого спонсора избирательной кампании была в запасе удивительно похожая история о черной овце в семье, о том, как дети или внуки бросали родственников и вставали на сторону противников. («Вы бы слышали, что обо мне говорят мои племянники и племянницы», — со смехом повторяли эти господа.) И хотя скороспелый бунт Джека, возможно, нашел отклик у некоторых неопределившихся избирателей, которым еще не исполнилось тридцати лет, в конечном счете он оказал весьма незначительное влияние на большую часть тех, кто поддерживал Энтони: пожилых, взволнованных американцев, которые чувствовали, что их спокойной, размеренной жизни угрожают тот самый гнев и иррациональность, которые Джек и продемонстрировал на сцене.