На этом месте строки перед моими глазами расплылись, лицо словно онемело, и я рухнул со стула на пол, словно сраженный молнией. Чарли и пожилой банковский охранник вынесли меня на улицу и усадили на скамью в парке, где я свернулся в зародышевый комок и в течение целого часа дрожал, как в лихорадке, никого не замечая и не отвечая на вопросы.
В конце концов я все же пришел в себя и уже ближе к вечеру, вернувшись в наш коттедж на берегу, нашел в себе силы дочитать письмо. Потом я перечел его еще раз. И еще… Сознание того, что Эмма написала эти строки заранее, лежало у меня на сердце холодным, тяжелым камнем.
Могильным камнем.
В конце Эмма сделала приписку:
«Пожалуйста, не храни это письмо. Я знаю – это не в твоем характере, поэтому не нужно делать то, что не принесет тебе облегчения. Пусть лучше его подхватит легкий ветерок, и пусть оно уплывет вдаль, как наши кораблики, которые мы пускали в детстве, когда играли в путешествие Одиссея».
Я закрыл глаза и почти ощутил на лице прикосновение ее слабой полупрозрачной руки. Эти прикосновения, какими бы слабыми они ни были, всегда придавали мне сил. Так вышло и на этот раз.
Поднявшись, я нашел тонкую сосновую дощечку и обстругал ее ножом, просверлил в середине отверстие и укрепил в нем мачту из тонкой рейки. Сложив письмо, я укрепил его на мачте как парус, прилепил к дощечке дюймовый огарок свечи и полил палубу жидкостью из зажигалки. Зажег фитиль и вытолкнул суденышко в небыструю, но широкую Таллалу. Подхваченный течением маленький парусник отплыл сначала на пятьдесят ярдов, потом на сто… Наконец свеча догорела и подожгла собравшуюся вокруг горючую жидкость. В одно мгновение яркое пламя взметнулось вверх на пять или шесть футов, а тонкий столб белого дыма и серого пепла поднялся еще выше. Суденышко закружилось на месте, накренилось и… исчезло среди пены и пузырей. Теперь оно опустится на самое дно озера – туда, где на глубине более восьмидесяти футов лежал давно затопленный город Бертон.
Я считал дни, остававшиеся до первой годовщины. Когда же этот день наконец настал, я поднялся еще до рассвета, выбежал на причал и, вскрыв конверт, прижал к лицу письмо, с жадностью ловя знакомый запах. Я вчитывался в каждое слово, вдыхал ее аромат, воображал движение ее губ, произносивших только что прочитанные мною слова, представлял наклон ее головы и ободряющий взгляд. Да что там, я почти услышал ее голос, звучавший чуть громче задувавшего с озера ветра: «Дорогой Риз…»
«Дорогой Риз!
Сегодня, пока ты спал, я немного почитала. Должно быть, самый вид слов, напечатанных на бумаге, подсказал мне, что́ еще нужно сделать. Сначала я хотела разбудить тебя, но ты спал так крепко!.. Я смотрела, как ты дышишь, слушала, как бьется твое сердце, и ощупывала свое, стараясь подстроиться под твой ритм. Твое сердце всегда стучит так ровно, так размеренно!.. Потом я долго водила пальцем по линиям твоей ладони и удивлялась, как много в твоих руках силы и нежности. Впрочем, я всегда знала – и когда мы впервые встретились, и тем более теперь, – у тебя особый дар… Обещай, что никогда о нем не забудешь. Обещай, что всегда будешь помнить об этом твоем умении. «Исцелять разбитые сердца» – вот твоя работа, твой долг и твое предназначение. И это не должно измениться, когда меня не станет. Меня-то ты исцелил много лет назад.
«Больше всего хранимого храни сердце твое…» [10]
Весь день я сидел, глядя на озеро, водя и водя пальцами по строкам письма. Я словно переписывал его снова и снова, зная, что когда-то ее рука совершала точно такие же движения. Когда стало совсем темно, я взял еще одну обструганную дощечку, укрепил мачту, облил нос и корму горючей жидкостью и отправил маленький парусник в путь. Крошечный огонек свечи затерялся вдали, потом в темноте над озером – почти в двухстах ярдах от берега – взметнулось ослепительное пламя. Взметнулось и тотчас опало, исчезло, как исчезает из виду горящая стрела, перелетевшая через крепостную стену.
Прошел еще год, и снова я начал считать дни, словно ребенок, с нетерпением ожидающий Рождества, или как приговоренный, который точно знает, сколько дней и часов ему осталось до казни. Когда наступил решающий день, мне не нужно было просыпаться: я не спал; едва рассвело, походкой мертвеца я вышел на причал и просунул палец под клапан конверта. Я никак не мог решиться, застряв между отсутствием надежды и полным, окончательным адом. Мне было совершенно ясно: стоит мне сдвинуть палец в одну сторону, и я узнаю последние слова, которые она написала в своей жизни и которые она хотела сказать мне в последнюю минуту щемящей нежности – минуту, которой у нас так никогда и не было. Все, что отделяло меня от этих последних слов – это тонкая полоска высохшего клея да сознание того, что дальнейшая моя жизнь будет определяться окончательностью этого знания.
10
Притч., 4:23: «Больше всего хранимого храни сердце твое, потому что из него – источник жизни».