Выбрать главу

Делиться подобными откровениями было непросто, мне не больше других нравится быть уязвимой, возможно, даже меньше. И все эти события и чувства из разряда тех немногих тем, важность которых я не могу спрятать за шутку или насмешливый тон. Это говорит о том, насколько дорог становился для меня Мартин.

Нельзя сказать, что он облегчал мне задачу. Каждый раз, когда я пускалась в рассказ о своем разбитом сердце — а я говорила без надрыва, как можно спокойнее, только один раз заплакала, — я замечала, как он старается всем своим видом показать свой живой интерес, но на самом деле просто терпел мою исповедь. Он терпел и умел при этом выглядеть нежным и красивым. И каждый раз он печально улыбался, отчего в углах глаз появлялись морщинки, и гладил меня по руке. Ничего не было в этом плохого, не на что жаловаться, но только эти прикосновения стали мне вскоре казаться просто снисходительным участием.

Как раз перед тем, как я вылезла со своим «Что разбило твое сердце?», я рассказывала Мартину про миссис Голдберг, Сюзетту Голдберг. Я довольно естественно перешла на тему о Сюзетте, хотя эта тема была частью моего проекта по внедрению в душу Мартина. Миссис Голдберг точно не стала бы возражать, я абсолютно уверена.

Как я уже упомянула, мы с Мартином лежали в постели, положив под спины подушки. Моя голова склонилась ему на плечо, мы лежали тихо, и я решила нарушить молчание, сказав:

— Mousquetaire.

— Мушкетер? — спросил Мартин.

— Нет, Mousquetaire. — Я показала на противоположную стену спальни. — Оперная перчатка. Они их так называли.

Они были в рамке, эти оперные перчатки. Конец девятнадцатого века, белая кожа, перламутровые пуговички. Я разместила их на сиреневом бархате. Если в моей квартире когда-нибудь случится пожар, перчатки в рамке будут первыми, что я схвачу, чтобы спасти.

— Миссис Голдберг подарила мне эти перчатки, — начала я. — Она была нашей соседкой, и хотя она была слишком старой, чтобы быть моей матерью — я не помню, чтобы она когда-нибудь не выглядела старой, — она давала мне то, что моя настоящая мать дать мне не могла. О ней можно рассказывать без конца, и все будет мало. (Когда я описывала ее Мартину, мои воспоминания показались мне неинтересными и скучными, тогда как сама миссис Голдберг и мое отношение к ней были чем-то исключительным.) Она угощала меня печеньем «Мадлен» и свежими финиками. Она рассказывала мне о своей жизни в Нью-Йорке и своем муже, Гордоне, в которого она влюбилась, когда ей было одиннадцать лет, а ему семнадцать.

Мы часами сидели на ее уютном чердаке, разглядывая ее аккуратно сложенные сокровища: все разложено по коробкам или завернуто в лоскуты мягкой ткани. Разрисованный веер, венецианское кружево, четыре нитки сияющего жемчуга, каждая с застежкой в форме насекомых: стрекозы, бабочки, божьей коровки, шмеля. Она и три ее сестры получили по нитке, когда им исполнилось по шестнадцать лет. Альбомы с фотографиями и бесчисленные семейные портреты, некоторые не больше почтовой марки, другие в человеческий рост. Руки у миссис Голдберг были волшебными, и каждый предмет, к которому она прикасалась, сразу становился реликвией из Атланты или Трои.

И каждый предмет обязательно имел свою историю, и эта история окружала его как нимб. Все рассказы миссис Голдберг были яркими, со множеством деталей, от них исходил свет Нью-Йорка, они были связаны с войной, музыкой и танцами, путешествиями. Мы говорили и о любви, хотя миссис Голдберг была не из тех, кто гордится тем, что разговаривает с детьми, как со взрослыми. Когда мы с ней беседовали, я чувствовала себя избранной, особенной.

— Ты видишь, как изогнут этот каблук, Корнелия? — спрашивала она, передавая мне туфлю. — Разумеется, для дальних прогулок не годится, но я много ходила в этих туфлях, когда летом жила в доме сестры Гордона, мне тогда было девятнадцать.

Моя настоящая дружба с миссис Голдберг началась, когда мне исполнилось восемь лет, и даже после поступления в колледж я навещала ее по крайней мере раз в месяц. Я любила ее больше, чем нуждалась в ней, но я и нуждалась в ней. Ее жизнь была такой замечательной, что возможность прикоснуться к ней делала меня богаче, внушала надежду, когда я сама не могла разобраться со своими делами.

Туман появился, когда я училась на последнем курсе колледжа. Сначала еле заметная дымка, которая с годами сгущалась. Альцгеймер, решила я, хотя никто, ни мои родители, ни ее дети никогда не произносили этого слова в моем присутствии. Я понимала, что бесполезно валить все на природу, и представляла себе плохие гены, забравшиеся в какую-то далекую хромосому, как в дом, и проклинала их от души. Невозможно не видеть злого умысла в этой ужасной болезни, доставшейся на долю именно этой женщине, человеку, который был копилкой, ларчиком для драгоценностей (простите мою не слишком удачную метафору), где хранилось столько воспоминаний, удивительных и уникальных, настоящие яйца Фаберже с воспоминаниями. Ее дети выбрали пансионат для пожилых людей с медицинским обслуживанием, расположенный в чаше долины в горах Блю-Ридж, довольно близко от наших мест. Она и думать не хотела о том, чтобы продать дом, поэтому они и не стали этого делать. Ее дочь Руфь позвонила мне в Филадельфию.