— Пять метров, — прошептал Данила; язык его словно распух от напряжения, из глаз текли горячие слезы. — Пять метров, — повторил он, перехватывая рукой очередную перекладину веревочной лестницы. У каждого человека в жизни есть свои пять метров. Пройти их бывает труднее и важнее, чем многокилометровый путь.
— Я возьму их, эти пять метров, — шептали запекшиеся губы.
Казалось, и сил уж нет, выдохся, а он еще шевелился — его двигала воля. Наконец руки коснулись края кратера — это был последний метр подъема...
Под вечер Соколов вышел из домика и вскинул бинокль к глазам: с вершины вулкана ползком спускался человек. Через пятнадцать минут вулканолог встретил Данилу, еле передвигающегося, с изрезанными о камни ногами и руками, с Колбиным на спине...
Глава двенадцатая ОТРЫВКИ ИЗ ДНЕВНИКА ПОЛКОВНИКА РОМАНОВАУченых доставили в Лимры в тяжелом состоянии. В небольшой поселковой больнице свободных мест не оказалось. Больных разместили в доме приезжих.
Полковник Романов всю ночь просидел у постели Данилы. В четыре утра Варя сказала, что опасность миновала. Он не заметил, как уснул, сидя в кресле. Разбудил его звон разбитого стекла. Было уже утро. В окно виднелся квадрат серого неба. Варя собирала осколки на полу. Она подняла утомленное лицо и улыбнулась. Данила лежал лицом к стенке и тяжело дышал.
— Ну, как? — спросил Петр Васильевич шепотом.
— Дня через два поднимется, — так же шепотом ответила она. — Завтрак на кухне. Я пойду отдохну. Форточку закрывать не надо. Курить выходите на улицу. Больного не будить, пока сам не проснется.
Он кивнул.
— А как другой больной?
Варя неопределенно повела плечами.
— Ногу придется ампутировать, — сказала она.
Петр Васильевич глубоко вздохнул: «ампутировать ногу». Он не испытывал при этом ни радости, ни печали. Тайна гибели Лебедянского, которая мучила его все эти годы, оставалась неразгаданной. Но одно ясно: много лет назад заслуженный профессор и Колбин в кратере вулкана Северного очутились в таком же переплете, в каком оказались три дня назад Данила и Колбин. Колбин тогда бросил своего товарища, а Данила спас. Один струсил — другой нет. Трусость — сестра подлости. И Колбин пошел на подлость, которую нельзя ни оправдывать, ни прощать. «Вот если бы душу ему ампутировали, может быть, он человеком стал бы», — подумал Петр Васильевич и взглянул на Данилу. Тот спал. Дыхание стало медленным и ровным.
После завтрака Петр Васильевич сел за письменный стол и начал перелистывать свой дневник...
«Здравствуй, Камчатка!
Вновь я посетил тебя, страна моей молодости. Мне все гак же милы твои белоснежные сопки, султаны дыма над вулканами, морские прибои, вечно плещущиеся о каменистые берега полуострова. Легкая грусть давит мое сердце. Может быть, это оттого, что здесь все напоминает о молодости. Вон там, на пригорке, стоял дом, в котором я жил. Дом давно снесли. На его месте поставили школу. Я долго смотрел на нее, потом вышел на утес. Океан лежал у ног. Волны катились издалека, словно спешили, чтобы поведать мне тайну жизни.
Очевидно, таков удел человека — на пороге пятидесятилетия размышлять о жизни. С годами мы становимся мудрее. Когда-то я думал, что жизнь можно прожить без семьи, всего себя отдавая любимому делу. Почему так думалось — не могу объяснить, но я ошибался. Должно быть, хорошо, когда возле тебя есть человек, который делит с тобой радости и горести, удачи и неудачи, есть дети — шумные и веселые. У меня в квартире всегда сонная тишина и образцовый порядок, и я никогда не представлял, что тишина может раздражать человека.
Мои друзья говорят, что я еще не стар и что пора мне подумать о семье. Я знаю, что они правы. Но ведь с годами мы не только становимся мудрыми, но и консервативными в своих привычках, придирчивыми в симпатиях и антипатиях. Поздно теперь обзаводиться семьей.
Встреча с Данилой обрадовала меня. Я ему отдал кусок моего сердца а и рад, что он крепко врос в нашу советскую жизнь. После его отъезда я как-то сразу раскис. Все чаще стала беспокоить нога. Не расставалась со мной и старая знакомая — грусть. Можно было бы поехать на юг, уже два года мне не удавалось пользоваться отпуском, но шумные курорты я не люблю. «Почему бы, — пришла мысль, — не махнуть на Камчатку, на встречу со своей молодостью, Данилой, Корнеем Захаровичем, заодно подлечить ноги в Лимровских ключах и разгадать наконец тайну гибели профессора Лебедянского.
И вот я на земле моей молодости, с жадностью глотаю влажный океанский воздух, смотрю на седую даль, и на сердце приходит успокоение.
Спасибо, океан, извечный труженик!
Я пережил несколько тяжелых дней, когда произошла авария вертолета в горах, и радуюсь, как ребенок, узнав, что Данила спасся. Меня всегда радовало и радует успешно законченное дело — в жизни мусора стало меньше. Это чувство хорошо мне знакомо. Но весть о спасении Данилы взволновала меня как-то по-другому, она затронула те струны сердца, которые до сих пор дремали, и они запели новую, незнакомую мелодию.
Рано утром я полетел на почтовом вертолете в «Зарю». Багрянились вершины вулканов — на востоке поднималось солнце. Вертолет петлял между сопками и скоро выскочил в широкую долину. Еще несколько минут полета — и мы над колхозным селом.
Летчик посадил машину. Село залито солнцем. Мальчишки с санками окружили нас и помогли разгрузить почту. Я увидел Данилу и Корнея Захаровича, спешивших к вертолету... Через несколько минут они были возле меня, мы молча обнялись. Корней Захарович отдышался наконец и сказал:
— Обрадовал ты меня, старика, Петр Васильевич... Если б не ты, не знаю, куда клонилась бы моя жизнь.
— Не меня, а нашу власть надо благодарить.
— Знаю, знаю, Петр Васильевич. Все равно по гроб жизни я в долгу перед тобой.
Тут Корней Захарович повернулся, чтобы скрыть волнение, и пошел вперед. За эти годы он мало изменился. Все те же живые добрые глаза с молодым блеском. Прямая широкая спина. Только вот борода совсем побелела. Мы с Данилой двинулись следом за ним.
Под вечер в доме Кречетова собрались гости. На следующее утро Корней Захарович сообщил, что к нему приезжает жена, и пристально посмотрел на сына. Данила удивленно поднял голову: отец не говорил ему, что женат.
— Не мать она тебе, а мачеха — стараясь скрыть смущение, сказал Корней Захарович. — Не осуждай меня, сын.
— Ну, что ты, батя, — Данила положил руки на плечи отца. — Хочешь, я буду звать ее мамой?
— Когда имеешь дом и хозяйство, мужику нельзя без жены. Какой же дом без хозяйки? — как бы оправдываясь, продолжал Корней Захарович.
— Я все понимаю, батя, и очень рад за тебя. У меня была мама Поля, теперь будет мама...
— Катерина Алексеевна, — подсказал Кречетов.
— Значит, мама Катя.
Екатерина Алексеевна приехала вечером. Переступив порог дома, придирчиво осмотрела обстановку, положила узелок с вещами и только тогда сказала:
— Здравствуйте, Корней Захарович.
— Здравствуй, Катя.
Я хотел ей помочь снять пальто, но она решительно воспротивилась этому. Екатерина Алексеевна принадлежала к тому типу русских женщин, которые и в пятьдесят лет сохраняют миловидность. Она была выше среднего роста, немного полная, руки сильные и цепкие, с широкими ладонями; когда она сбросила на плечи серую шерстяную шаль, я был удивлен короной пышных русых волос; лицо обветренное, румяное. Только пристально вглядевшись, можно заметить в глубине глаз затаенную печаль. Позже я узнал причину этой печали: Екатерина Алексеевна потеряла в войну мужа и двух сыновей. Замуж она вышла, когда ей пошел пятый десяток, и вся ушла в заботу о Корнее Захаровиче.
Данила вернулся, когда мы сели за стол. Увидев Екатерину Алексеевну, он удивился.
— Поздоровайся, сына, — сказал Корней Захарович и подвел к нему жену.
— Мы уже знакомы, батя. Здравствуйте, мама Катя.
Она низко поклонилась и своим певучим голосом сказала: