Выбрать главу

— Спасибо, Данила Корнеевич, что признал и сердцем принял меня. Не мачехой злой, а матерью родной буду тебе.

На другой день на попутном тракторе прибыло имущество Кречетовых. Правление назначило Корнея Захаровича прорабом колхозного строительства. На фабрику зелени, как здесь называют тепличное хозяйство, послали другого человека. Среди домашних вещей меня заинтересовали превосходно написанные картины, и особенно автопортрет Марины Семеновны Сенатовой.

— Вы ее знаете? — спросила Екатерина Алексеевна. — Марина и Варя часто проводили отпуск у нас на заимке. Хорошие сестры...

Мое сердце билось сильнее обыкновенного. Ночью я долго не мог уснуть. В комнате мерно и торжественно отбили часы. Данила вдруг приподнялся с постели и, по-детски вытянув шею, слушал бой часов. Луна смотрела в окно, было тихо в комнате.

Еще два дня я пробыл у Кречетовых. Данила уехал накануне в кратер Синего. Пора и мне на лимровские воды. Сегодня ожидается почтовый вертолет. Корней Захарович просит еще погостить два дня, соблазняет охотой на горных баранов, но какой из меня охотник с больной ногой?

— Ну куда вы спешите, Петр Васильевич? — говорил Корней Захарович во время завтрака. — Сколько времени не виделись. Удастся ли еще встретиться — одному богу известно.

— Полно вам, Корней Захарович, — сказал я, обняв его. — Еще на свадьбе у Данилы погуляем.

Я оделся, но что-то удерживало меня в этом гостеприимном доме. Мои глаза невольно остановились на автопортрете Сенатовой. Екатерина Алексеевна, кажется, угадала мое желание. Во время завтрака я сидел напротив картины и отводил от нее глаза, как только ловил на себе пристальный взгляд хозяйки дома. Ох, женщины, женщины, как вы иногда проницательны! Екатерина Алексеевна молча сняла картину, завернула ее в белый платок и протянула мне.

— Дай бог вам счастья, — тихо сказала она.

Может быть, с моей стороны желание иметь автопортрет Сенатовой было мальчишеством, ведь на пятом десятке не влюбляются с первого взгляда, но Екатерина Алексеевна женским сердцем лучше, кажется, поняла меня, чем я сам себя. Потом, кто бы мог предполагать, что дело примет такой оборот. Мне ничего не оставалось делать, как принять подарок.

— Спасибо, — сказал я и направился было к двери.

— Постой! Постой! — сказал вдруг Корней Захарович. — А дневник Андрея Николаевича? Что с ним делать?

О дневнике Лебедянского мы вспомнили в первый же день моего приезда в «Зарю». Данила тогда сказал, что он будет читать после меня, как об этом договорились в Хабаровске. Больше разговора о тетрадке у нас не возникало. Из реплик Корнея Захаровича в тот вечер мы поняли, что ему тяжело вспоминать прошлое. Он дорожил и сейчас дорожит памятью о Лебедянском. Среди имущества, привезенного с заимки, есть старая разбитая нарта. Зачем эту рухлядь берегут — я узнал только вчера: оказывается, на ней Корней Захарович возил профессора Лебедянского к кратеру вулкана Северного. Вчера он рассказал историю находки дневника. Но в нем ничего интересного для меня нет.

— Передам дневник Даниле или Соколову, — сказал я и положил тетрадь в сумку.

Вертолет давно поднялся в воздух, давно скрылось село, а я все еще смотрел в окошечко и думал о том, что, может быть, и мне в жизни улыбнется личное счастье.

Вот уже неделя, как я знаком с Мариной Сенатовой. Мы охотно беседуем на самые разнообразные темы. Ее общество мне приятно. Сегодня она пригласила меня к себе домой. Я застал ее за работой. При моем появлении она повернула недописанную картину к стене.

— Да тут у вас художественный салон! — воскликнул я, взволнованный.

— Боюсь, со временем картины выживут меня из дома, — засмеялась она.

Я люблю живопись, и то, что я видел, несомненно было озарено ярким самобытным талантом. Поражал неистовый темперамент художника, яростная его потребность запечатлеть наиболее типичные проявления советской жизни. Образы, переполнявшие воображение автора, заставляли его спешить, работать неутомимо, скорей, скорей, лишь бы освободиться от творческой силы, которая рвалась наружу, тяготила и не давала покоя. Картины увлекали неудержимой экспрессией, жизненностью, и как бы сами собой, естественно, возникали прекрасные формы. Почерк художника внешне прост. Картины понятны с первого взгляда. Но эта внешняя простота — только дверь, в которую ты можешь войти сразу, а проникнуть вглубь — лишь в меру своего разумения и способности быть отзывчивым на искусство.

...Еще одна картина. Нет, нельзя такими большими дозами воспринимать прекрасное! Марина Семеновна что-то объясняла, говорила о художественных деталях, еще о чем-то, но ее слова почему-то не доходили до меня. Я вернулся к столу и без разрешения закурил.

— Прошу вас, садитесь, вот сюда, — сказала она. — Хочу набросать ваш портрет.

Я был взволнован и дал усадить себя. Она устроилась на диване и открыла альбом. Мысли мои витали далеко. В памяти проходило прошлое с его горестями и радостями... В ту минуту я чувствовал силы необъятные для служения моей стране, радовался, что в молодости не увлекся приманками мелких, пустых страстей и желаний, до седых волос сохранил пыл души. В картинах прошлого, мелькавших перед моим мысленным взором, возникал образ женщины, но раньше он обычно ускользал, а сейчас нет... Я видел ее. Она сидела на диване и держала альбом на коленях...

— Когда-то, — говорила она, — я видела картину неизвестного французского художника «Будущее». Более мрачной картины мне не приходилось встречать. Всю страсть своего гения художник вложил в изображение глаз безобразного старика. Каждый раз, встречаясь с этими глазами, я вздрагивала, как от прикосновения чего-то холодного, леденящего душу. Трудно словами описать. Это надо увидеть...

На лоб Марины упала прядь светлых волос. Она нетерпеливо отбросила их назад. Вдруг ее губы надулись, как у ребенка. Я рассмеялся.

— Ну, Петр Васильевич, делайте такие же глаза.

— Какие?

— Какие были.

Я подошел к Марине. С листа альбома смотрели глаза. Неужели это мои глаза? Серые, с твердым и открытым взглядом, они были устремлены вдаль. В глубине их — восхищение и изумление.

— Давно я мечтаю о картине «Человек будущего», — говорила Марина. — Мрачному образу неизвестного французского живописца хочется противопоставить светлый образ, полный жизни и вдохновения... Не получается, — вздохнула она, закрывая альбом, потом неожиданно сказала: — Знаете, Петр Васильевич, мне с вами почему-то всегда хорошо. Я самой себе кажусь моложе своих лет.

Она хлопотала у стола, готовила чай. Мне, старому медведю, было приятно принимать из маленьких рук аккуратную чашечку с пахучим чаем. Мы говорили о вулканах, о живописи, о книгах, иной разговор вели наши глаза. Я не берусь описывать свое состояние. Как пишут в таких случаях в романах: я был в состоянии сладостного блаженства.

Расстались мы поздно. Я был взволнован и пешком отправился на горячие источники. Февральский вечер дышал весной. Улица была пустынна. Окна в домах ярко светились. На окраине поселка я остановился и несколько раз жадно вдохнул свежий воздух. Из дома Ларгана вышел человек и быстро зашагал в поселок. Разглядеть его не удалось — было темно. Но походка мне показалась знакомой. Неужели Колбин? Я с ним еще не встречался, видел только издали несколько раз. Мне хотелось окликнуть его, но я сдержался. Зачем?

Друзья школьных лет остаются друзьями на всю жизнь. У меня их много. Жизнь разметала нас в разные концы страны. Мы редко видимся и редко переписываемся. Но каждый помнит о другом и при случае всегда подаст весточку о себе. А сколько волнений и радостей доставляют неожиданные встречи со школьными товарищами! Мои друзья прошли трудный путь. Иные спотыкались и падали, но вновь поднимались, чтобы идти по дороге, избранной в далекие комсомольские годы.

Вперед, заре навстречу, Товарищи в борьбе...

В списке моих друзей был и Женя Колбин. Мы с ним никогда не переписывались и не встречались, не считая одной камчатской встречи по делу Лебедянского. Тогда у меня остался в сердце какой-то осадок. С годами осадок рассосался — человек не святой, может ошибаться в жизни, и я с интересом следил за успехами Колбина в вулканологии. Делать это было нетрудно, статьи за его подписью часто появлялись в научно-популярных журналах...