Выбрать главу

Когда Римма была камнем

Когда-то, очень давно.

Где-то, очень далеко.

Кто-то очень глупый.

      Когда-то где-то кто-то сказал: «Не бывает!». Сказал и мир перевернулся с головы на ноги. Стал понятным. Правильным. Логичным.

      И тогда люди придумали слово Истина. И стали ей поклоняться. Что же есть их, ваша, людская, Истина?

      О, это то, что не подлежит сомнению.

      То, что отражает вещи.

      То, что неоспоримо.

      Истина — это ПРАВДА. Деревья не могут ходить, ведь их корни крепко держатся в земной тверди. Камням не дано ощутить радость полета, так же как огню никогда не разгореться на дне реки. Да и реке никогда не подняться против своего течения. Вот они, Истины. Все логично, все на своих местах. Все так, как людям по нраву.

      Только все это — Истины людей!

      И только людей.

      Деревьям, камням, кострам и рекам все равно на эти слова, ведь им не нужно никому ничего доказывать.

      Они просто есть. Просто существуют. Живут. Им нет дела до людских слов. И ничего людям с этим не поделать.

      И нас, сероглазка, это тоже касалось. Говаривают ваши сведущие, что, мол, всякий дух, всякий бог — все от веры вашей зависит, на вас зиждется. Да только не так это, нет, дитя. Ведь были мы, духи, и до вас, и после вас будем — лишь бы была Земля, было небо, да был Алтарь.

      Сам того я не упомню, чтобы дерева ходили, а камни взмывали в синеву небес, молод больно, да помню песни Леса. То были тихие песни о времени вне времён, о временах вне времени; напевы о зимах и вёснах, пения о летах, плачи об осени; заговоры дикие, вторящие звериным-птичьим крикам и крикам тех научившие; и звонкие запевы рек, что под сенью лесной родились и унеслись в далекие земли, в моря да океаны, что ни мне, ни иным веданы не были.

      Помнить того — не помню, да от помнящих и ведающих слышал: ходили деревья, взмывали в небеса камни, а на дне рек, что супротив течения подымались, костры разгорались.

      Ну, то тебе иные расскажут, ведающие, не я. Хочешь услышать? Хочешь, знаю.

      Тогда слушай шорох листвы, пение леса. Что для прочих лишь шелест да треск сломленной ветви — для тебя то будет словом из песни; что для матери твоей лишь мозаика красок — то картина из времени диких стихий; что для отца твоего звон ручья и блики от Солнца — пусть то будет тем, что увидишь лишь ты, и ты лишь поймешь. Я же направлю, но не того более.

      Не было правил и не было неправильного. Было и все — чего больше желать, ждать да знать? Нечего, Римма, ты поверь мне.

      Слушай же шелест, гляди в краски листьев и всматривайся в блеск ручьев

      Слушай. Смотри. И ведай, как ведали прежде, а впредь ведать не будут. И ведение свое охрани..

***

    А когда-то, Римма, ты была камнем. Крохотным камушком, что лежал на берегу быстрой реки. Где сейчас та река да тот берег — уже и нет их, мест тех ныне и Небо не вспомнит.      Откуда была ты там, какою силою туда прибыла — кто поймет. Может течением реки той вынесена, может зверем диким брошена, а то и вовсе — с неба пала огнем. Что, не веришь, сероглазка? В те дни великое множество всего случалось, а камень с неба — то пустяк.      И вот лежал тот камешек, землею укутанный, водой речной омываемый, зверем да птицей видимый, травою нетронутый и человеком незнаемый; летом солнцем согреваемый, зимами лютыми узорами морозными облепленный. Лежал, а мир кругом полнился и менялся. И река высохла, и травы деревами сменились, а зверя и птицу — тех человек прочь выгнал, сам же на местах тех поселившись, а на камне том — Алтарь поставивши.      Ну, а там уже и я стал. Вытянулся дымком невидимым, распушился перьями невесомыми, да голосом неслышимым заклокотал на округу всю, духов иных, слабых-убогих, развеял. А человеку тому я верно служил — и зверя лютого отпугну, и ветер заговорю, и кострищу погаснуть не позволю.      Ты-то того не упомнишь, дитя, Имени тебе не дано было в ту пору. Только вот помнят камни также, как и Мать-Земля — все и вся, проникновенно. Лишь камни так помнить умеют.      Шли дни, а за днями декады; снега сменялись палящим зноем, а человек тот все возносил на Алтарь жертвы — то ягод горсть, то мясо добытое, а коли ни ягод, ни мяса у него не водилось — кровью собственной камень тот окроплял. Долго так шло, долго я у камня того обитал, а потом человек привел человека. Женщину. Та поклонилась до земли, помню, и уложила на Алтарь венок из диких цветов. И такая сила от жертвы этой потянулась, что клекот мой слышимым на мгновение стал, а перья видимыми. Зароптали люди и нарекли меня Именем, грозным и сильным. Когда Имя мое произнесли уста человеческие — взлетел я выше деревьев, выше гор, до самых высоких облаков…      А потом явился третий человек. Дитя, родившееся в лютую стужу и поцелованное Зимою. Дитя, нареченное Именем Ре. Я видел рождение, застал наречение, но поцелуй Зимы — не узрел, вознесшись к морозным звездам и крича имя новорожденной. Дитя угасло, едва получив Имя, и я ничего не мог поделать. Где я, дух семьи, а где Беловласая Госпожа… А два человека горько оплакали умершего ребенка, уложили крохотное тельце на Алтарь, обернув шкурами и высушенными травами, и ушли прочь из леса.      Многие годы скитался я по лесу, бродил кругами вокруг камня-алтаря, а силы мои таяли. Поблекли мои перья, а голос сделался неслышимым; не страшились меня теперь не прочие духи, ни дикие звери, и не звали меня более по Имени моему грозному и сильному. Так его я и позабыл. А в ночь, в которую суждено мне было уснуть вечным сном в небытии, спросил я, отчаявшись, тот камень, что стал мне и Алтарем, и домом, и склепом — есть ли у него Имя? И камень молвил: