Выбрать главу

– Молчи, глупый!

Она его никогда ни в чем не упрекала и не сожалела ни о чем. Впрочем, их скромная жизнь не была жалкой. В конце каждого месяца, когда он приносил ей свои три сотни франков, у нее оставался еще нетронутый остаток. И каждую треть года купоны их скромной ренты составляли экономию в хозяйстве.

– Когда ты будешь получать триста пятьдесят франков, – сказала она однажды, – мы заведем постоянную прислугу. Тогда, мне кажется, нам всего будет хватать, чтобы чувствовать себя совсем хорошо.

XX

Однажды в июле завод стал из-за мелководья в Соне. Вода перестала поступать к турбинам, и регулирующий резервуар стал сухим.

– Делать нечего, – сказал Вилье заводчику. – Приходится ждать. Завтра утром у нас наберется сантиметров шестьдесят в резервуаре, и одну из двух машин мы сможем пустить в ход.

– Тем хуже, – отвечал заводчик. – Если так, отпустите людей и отправляйтесь домой до завтрашнего дня.

Вот почему в этот день Пьер Вилье вернулся домой в три часа дня. У него был ключ, он вошел без звонка. В гостиной никого не было, в столовой тоже. Он отправился на кухню.

Она была там. Стоя на четвереньках, она мыла пол, изо всех сил натирая мочалкой в зеленом мыле каменные плиты. Он обнял ее, притянул к себе ее раскрасневшееся лицо и поцеловал ее маленькие мокрые руки.

– Дорогая!

Вдруг улыбка погасла на его губах. Давно забытые, но сохранившиеся в глубине памяти, в нем прозвучали вдруг гимны Хризиды: «Твои руки – две лилии, и пальцы твои, как пять лепестков…»

Бедные, бедные, бедные руки, испорченные, изъязвленные грубой работой, мочалкой и мылом, жирной посудой, кипятком и щелочью, которая разъедает, и плитой, которая пачкает. Бедные изуродованные пальцы, шершавые ладони – те, которые когда-то напоминали чашечку цветов, огрубелая кожа, когда-то напоминавшая алебастр. Огрубелые руки…

Он повторил, чувствуя, как тревога обдает его мужество холодным ветром:

«Твои руки – отражение твоей души, чистой и страстной».

Душа… Она осталась прежней, не правда ли? Она не боится ни щелочи, ни жара, ни сажи. Одни только руки огрубели, душа осталась нетронутой.

Он всматривался глубже; одна за другой на поверхность его воспоминаний всплывали фразы, которые она произносила: короткие фразы, незначительные, сохраненные только памятью любящего; мимолетные слова, вырывавшиеся во время интимной беседы, обрывки мыслей; фразы прежние, фразы теперешние…

Прежде она говорила:

«Мне хотелось бы быть маленькой нищенкой, которая нам встречалась в деревне: она голодна, она почти голая – но она свободна, и когда ей захочется плакать, никто не заставит ее смеяться».

«Быть богатой – что это значит? Я была счастлива только в простеньком платье, на дерновой скамье, наедине с тобой…»

И в вечер пяти дуэлей, героически-мужественная и улыбающаяся:

«Добрый вечер! Как мило, что вы не дали мне обедать в одиночестве…» Она произносила эти слова, между тем как ее маленькая рука еще судорожно сжимала склянку с опиумом, готовая…

Теперь:

«Когда ты будешь получать триста пятьдесят франков, мы будем вполне счастливы».

«Подумай, мясо опять вздорожало на три су!»

«Я заходила днем к мадам Дюран. Очень симпатичная женщина…»

«Хозяйничаешь, чинишь белье, посмотришь в окно на соседей, – где уж тут выбрать время, чтобы почитать книжку?»

Все-таки, разумеется, это та же самая душа! Когда-то, чтобы последовать за ним, она прибегла бы к опиуму; теперь кинулась бы в Сону. Он был совершенно уверен в этом. Если так, что значат внешние перемены? Пусть новое платье сшито из грубой шерсти вместо шелка – не все ли равно, в какую бутылку налит дорогой ликер?

Он думал – и холод пробегал по его плечам: «Мы сошлись, наперекор всем предрассудкам и правилам морали. Ради нашей любви мы перешагнули через два трупа. В праве ли мы подменить эту любовь, вначале похожую на кровавую свадьбу Ромео и Джульетты, банальной супружеской нежностью каких-нибудь господина и госпожи Дени? Из этой женщины, которая была героиней поэмы, имею ли я право сделать домашнюю хозяйку? А я сам? Мы оба, когда-то в объятиях друг у друга, перед пятью обнаженными шпагами оправдавшие наш общественный протест сверхчеловеческой силой духа, – смеем ли мы сделаться мещанской и мелкой супружеской четой? Мне кажется – нет! Не смеем».

XXI

Они оживленно спорили, стоя друг против друга. На серых плитах мыльная вода испарялась, оставляя следы, похожие на плесень. Сначала она не соглашалась.

– Но если мы счастливы?

Он возражал:

– Мы убивали! Если это мы сделали для того только, чтобы быть счастливыми жалким счастьем всех этих Мартенов и Дюранов, то мы чудовища жестокости и эгоизма. Когда ставишь себя вне закона, надо быть выше закона.

Она молчала, потупив глаза.

– Мы имеем право на то, что свершили, – говорил он, – но лишь с тем, чтобы на развалинах прошлого воздвигнуть настолько яркое счастье, пред которым потускнело бы все, и наше преступление превратилось бы в доблесть. Мы должны были оставаться героями. И вот, жизнь низводит нас на уровень того человечества, для которого созданы законы.

Она подняла глаза.

– Что же делать? – спросила она.

– Что делать? – повторил он. – По-моему, обратной дороги нет. Жизнь затянет нас окончательно в тину. Мы не созданы для того, чтобы зарабатывать насущный хлеб. Мы перешагнули грань, разделяющую два класса человечества: низший, который живет, и высший, который грезит. Перейти из второго в первый, перейти добровольно, как мы, – это преступление. Но бросить эту жизнь мы теперь уже не можем. Прежде всего нужно жить.

Она размышляла, сдвинув брови, словно собираясь со своими мыслями, а быть может, и с мужеством. Он глядел на мыльные пятна на полу.

– Послушай… – сказала она вдруг.

Она начала говорить. При первых словах он вздрогнул, но она удержала его мягким движением руки, и он молча выслушал ее до конца.

Когда она кончила, он прошептал:

– Fiat voluntas tua![2]

Опустившись перед ней на колени, он поцеловал край ее платья.

XXII

На другой день Пьер Вилье уведомил письмом г. Шаррьюэ и K°, что им придется в будущем обходиться без его услуг.

Потом он поехал в Лион. Там он продал на бирже свои процентные бумаги, возвратившись в тот же вечер с тридцатью восемью билетами по тысяче франков в бумажнике. Это было все их состояние. Дома мебель была уже вынесена и чемоданы уложены. На дверях был наклеен билет: «Сдаются внаем четыре комнаты в четвертом этаже». Носильщик выносил багаж. Они отправились пешком – до вокзала было близко. Они не попрощались ни с кем. В конце улицы она обернулась, чтобы в последний раз посмотреть на два маленьких окна. И, быть может, ей захотелось плакать. Но она не заплакала.

вернуться

2

Да будет воля твоя! (лат.)