Однажды королева пригласила его пить кофе в свой интимный маленький голубой будуар, где не бывал никогда никто из посторонних и где висели две небольшие картины Ватто. Кофе подан был опустившей свои плутовские глаза Поломбой, тотчас же исчезнувшей.
Говорили об искусстве, вернее, говорила одна королева. Секретарь молчал, ни жив, ни мертв, поднося дрожащими пальцами к ярко-чувственным губам своим крохотную чашечку с густым, горячим, ароматным кофе.
— Вы любите Ватто? — спросила Маргарета. — Я почти не знаю художника с такой чарующей нежной блеклостью, именно блеклостью красок…
Ди Пинелли поспешил согласиться. Он готов был согласиться на смертный приговор себе, произнесенный устами своего божества.
Королева от живописи перешла к скульптуре.
— Я не люблю драпировок и одежд в скульптуре. Я люблю за то греческих ваятелей, что они богов и богинь своих изображают нагими. Красивая нагота уже сама по себе нечто божественное. И если смертные хотят приблизиться к богам в своих любовных успехах, — никаких прикрытий, никаких одежд, отзывающих отдельным кабинетом и мещанством. Но я не выношу босых ног. Не выношу! Музейных Аполлонов, Диан и Венер мне всегда непременно хотелось обуть в сандалии или в котурны. Хотя… В мраморе и в бронзе еще можно кое-как примириться, но у живых людей — это совсем отвратительно, — и по тонким чертам Маргареты скользнула легкая брезгливая гримаса.
9. ТАЙНА КОМНАТЫ БЕЗ ОКОН
Казалось, королева совсем забыла об эстетической беседе в голубом будуаре. Относилась к ди Пинелли как к своему секретарю, не более. Каждое утро он получал обширную корреспонденцию, кипу иностранных газет, и, бегло ознакомившись и с тем, и с другим, докладывал Маргарете о самом важном, существенном, достойном внимания.
Королева диктовала ему ответные письма и на пандурском языке, и на нескольких иностранных. Да и не только письма. Диктовала заметки, целые статьи для напечатания в заграничной прессе.
Ди Пинелли оказался редким — нахвалиться нельзя было — секретарем, но душа его полна была вся отчаянием. Он терзался. Теперь, когда он так близок к своему божеству, он в то же время так бесконечно далек от него, как если бы они находились на разных планетах. Голубой будуар чудился ему волшебным сном, который никогда, никогда не повторится больше…
Он был близок уже к самому безысходному горю, и вдруг — опять голубой будуар, опять кофе, на этот раз с ликерами и с другой темой, нежели искусство. Королева интересовалась его семьей, интересовалась тепло, задушевно, насколько вообще могла быть задушевной и теплой. Фамилия секретаря ей далеко не чужда. Ди Пинелли известны в королевстве, но кто была его мать, была, потому что, по его же словам, ее нет в живых?
— Моя покойная матушка — славянка из рода Матачич.
— А, славянка! Этим объясняется ваша способность глубоко переживать, чувствовать. Итальянский темперамент отца и славянская душа матери — это… это очень интересно и… красиво, — добавила как бы про себя Маргарета.
Потом она спросила его, щуря свои светлые, молодые, блестящие после паровой ванны глаза:
— А скажите, вы любили уже?.. Захватывающе, сильно, отдавая целиком всего себя?
— Любил и люблю… — не сразу ответил он, ответил чуть слышно, не смея поднять глаз.
На лице ее дрогнула тень, дрогнула, мгновенно исчезнув.
— Что же, она была достойная вас… особа? Вы были счастливы? — продолжала она с внешним безразличием.
— Достойна ли меня? О, Ваше Величество, я прах и человеческая пыль в сравнении не только с ней, а с ее мизинцем. Что же до счастья — одна лишь смутная надежда на взаимность свела бы меня с ума от блаженства.
— Вот как!.. Право, такой очаровательнице можно позавидовать, — молвила каким-то странным голосом королева, и сухая, надменная линия габсбургских губ ее стала еще надменнее. — Кто же она, эта волшебница? Имени я не спрашиваю, конечно… Опишите ее.
— Описать? Не знаю, хватит ли красок. У нее дивные пепельные волосы, она сложена, как богиня… она… — Тут нервы молодого секретаря не выдержали, и он осекся, вот-вот готовый разрыдаться.
Награда ему — нежный, томный взгляд. Королева Маргарета никогда еще ни на кого не глядела так томно за все тридцать восемь лет своей жизни. Миг — и это мягкое, нежное, исходящее из собственной души и проникающее в чужую душу, сменилось обычным твердым, холодным блеском.