— Когда же я буду опять всю тебя, точеную, ослепительно-белую, покрывать безумными поцелуями? Когда? Ведь мы уже несколько дней не виделись…
Это было только для нее. А «для всех» он произнес с улыбкой и легким поклоном в ответ на ее глубокий придворный реверанс, такой, как если бы это было на парадном обеде в кирпично-красном дворце, за кирпично-красной стеной:
— И вы здесь, баронесса? Делает честь вашему доброму сердцу, что вы приехали помочь хоть немного этим несчастным…
— О, государь, ваш личный пример может воодушевить самых черствых, может растрогать самое каменное сердце!
Так говорил маленький, нежно-коралловый ротик с чуточку кривой линией губ, — эта неправильность сообщала им что-то особенно милое и детски-капризное, — а глаза, ставшие синими, говорили: «О, как я люблю тебя!»
Все это один миг, да и то прерванный. От имени Лилиан явилась за Зитой одна из фрейлин принцессы и увела ее, — число раненых увеличивалось и все рабочие руки были на счету.
Адриан, довольный сознанием, что любит и любим, что ему тридцать два года и впереди так вольно разлеталась вся жизнь, еще с большей энергией и силой схватился за лопату. Через несколько минут забаррикадированная стихией дверь была освобождена. Адриан первый проник в дом. Из бедного мусульманского жилища он вынес на руках полузадохшегося трехлетнего ребенка. Джунга бережно, как будто опасаясь раздавить своими железными руками, нес молодую мать, от ужаса впавшую в глубокий обморок. Не желавший ни в чем отставать Рангья тащил на спине отца ребенка, тоже обморочного, либо от удушья, либо от страха. На воздухе все трое, вспрыснутые водой, растертые, мало-помалу приходили в себя.
В этой человеческой трагедии, трагедии с декорациями, которых не создать ни одному живописцу мира, — так они созданы были Господом Богом, — трагедии на фоне безмятежных, бирюзовых небес и воздушных фиолетовых горных далей, были разные герои и действующие лица, и пострадавшие, и те, что нуждались в уходе, и те, для которых вместо всякого ухода необходим был вечный покой. Были те, которые облегчали страдания одних и снаряжали других в далекий, далекий неведомый путь. Были равнодушные и праздные, пытавшиеся сочинить из катастрофы политический скандал, зрители вроде Шухтана. Были чиновники долга, — сановники, министры. Высокое положения обязывало их поскучать. Были хищники, почуявшие заработок и во имя этого заработка слетевшиеся: сотрудники газет, иностранные корреспонденты, кинематографисты.
И среди этой пестрой толпы, по разным причинам съехавшейся в расплющенный несколькими сотнями тысяч тонн минеральных пород и земли, крытый чешуйчатой черепицей городок, профессор Тунда единственный был «сам по себе».
Трагедия Чента Чинкванты была для него изумительным по своему драматизму пейзажем. Пейзаж после битвы титанов, швырявшихся обломками поднебесных скал.
И вот их нет уже — титанов. Они скрылись, и вместо них суетятся, хлопочут в этом хаосе какие-то новые человеческие муравьи. Оставаясь спокойным, сошедшим с Олимпа — художником-творцом, Тунда в берете, с погасшей сигарой в зубах, зарисовывал в свой альбом и превращенные в бесформенные груды жилища, и причудливые формы гигантских глыб, и поверженные в прах кипарисы, и с одинаковым маетерством успел набросать и тонкую Лилиан, ухаживающую за ранеными, и величавого графа Видо, окруженного министрами, и миниатюрную фигуру баронессы Рангья, и короля с лопатой, и Джунгу, и везде поспевающего Бузни.
Каждый набросок — шедевр в смысле сходства, движения.
Француз-корреспондент, маленький, кругленький, еврейского типа, следовал по пятам за профессором, через плечо засматривал в альбом, ахая, охая, восхищаясь. Наконец не выдержал:
— Господин министр, за большой рисунок этой катастрофы, специально исполненный для «Illustration», — десять тысяч франков! Чек сейчас!..
— Убирайтесь к черту! — не отрываясь от альбома и не зная, кого он посылает к черту, буркнул художник, сквозь сжимавшие потухшую сигару зубы…