Впоследствии, когда Сережа мог без хвастовства признаться, что в совершенстве постиг искусство нанесения обид друзьям, тот тотемный оттенок раскаяния сбивал с толку не только людей, примкнувших к его свите в зрелые годы, но и тех, кто сам вышел из тотема и по праву претендовал на многолетнее и глубинное знание его основ.
"Интеллигентный человек, - пишет Андрей Арьев, фатально поражается несправедливому устройству мира, сталкиваясь с абсурдной - на его взгляд жестокостью отношения к нему окружающих: как же так - меня, такого замечательного, справедливого, тонкого, вдруг кто-то не любит, не ценит, причиняет мне зло... Сергея Довлатова поражала более щекотливая сторона проблемы. О себе он, случалось, рассуждал так: каким образом мне, со всеми моими пороками и полууголовными деяниями, с моей неизъяснимой тягой к отступничеству, каким образом мне до сих пор все сходит с рук, прощаются неисчислимые грехи, почему меня все еще любит такое множество приятелей и приятельниц?"
"Щекотливая сторона проблемы... -почему меня еще любят... ?", которая так озадачила Андрея Арьева, является всего лишь изнаночной формой старого афоризма: "Довлатова обидеть легко, а полюбить не так-то просто", в котором была произведена грамматическая перестановка объекта и субъекта. Утверждение того, что по логике вещей должно быть оценено собеседником как отрицание, означает, по Фрейду, признание такого рода: "На эту тему мне говорить не пристало. Я ее стало быть подавляю". Однако, хитроумный Сережа выбирает более аггрессивный путь. Он создает новый афоризм с тотемным оттенком ложного раскаяния, пригодный как начало мифа о безнаказанности, передав его на хранение другу молодости, Андрею Арьеву. Авось донесет. И Андрей донес.
Сама идея безнаказанности, как и сережино мифотворчество,имеет демократические корни. В античном мире безнаказанности, понимаемой как умение предвосхитить обвинение, можно было обучиться, о чем свидетельствует опыт из греческой истории. "Скажем, - учил грек Коракс, родом из Сиракуз, осваивающих демократию соплеменников в первом веке до рождения Христа, - вас обвиняют в том, что вы обидели сильного. - КАКОВ ШАНС ТОГО, - вопрошаете вы в ответ, - ЧТО МАЛОМОЩНЫЙ ЧЕЛОВЕК, КАК Я, СПОСОБЕН АТАКОВАТЬ СТОЛЬ МОЩНОГО ПРОТИВНИКА? (вариант "Довлатова обидеть легко, а полюбить не так-то просто"). Если вас обвиняют в том, что вы обидели слабого, ваша защита не более проста, чем эффективна: КАКОВА ВЕРОЯТНОСТЬ ТОГО, ЧТОБЫ Я МОГ АТАКОВАТЬ СТОЛЬ СЛАБОГО ПРОТИВНИКА, КОГДА ПРЕЗУМЦИЯ НЕВИНОВНОСТИ ВСЕГДА СОХРАНЯЕТСЯ ЗА СЛАБЫМ? (вариант "Довлатову обидеть легко...").
Как бы то ни было, Сережа снискал популярность человека, который легко обижался и еще легче обижал. В реальном мире это прозвучало бы парадоксально. Однако в тотемном мире, где один и тот же персонаж мог одновременно разгуливать в мундирах титулярного, статского и тайного советника, равно как быть седоком и скакать в той же упряжке, парадоксов не бывает. В какой-то момент досталось и Арьеву, хотя, как мне припоминается, с ним у Сережи личных счетов не было:
"У меня за спиной дремлет на раскладушке Арьев, заехавший в Нью-Йорк из Дартмуса после ахматовского симпозиума. Вот человек, не изменившийся совершенно: те же голубые глазки, сдержанность и чувство собственного достоинства даже во сне. Он произвел здесь вполне хорошее впечатление, и доклад прочитал вроде бы отличный (я не был), и даже деньги какие-то умудрился заработать, что при его лени следует считать не его, а моим гражданским подвигом. Симпатично в нем и полное отсутствие интереса к ширпотребу. Когда мы с Леной углубляемся в торговые ряды на какой-нибудь барахолке, он достает из кармана маленький томик Бердяева и начинает читать", - пишет Сережа Юлии Губаревой.
СТЕКЛЯННЫЕ РОЗЫ ДОЖДЯ
Среди бесконечных выступов и уклонов темной черепицы, среди отвесов и маленьких никому, кроме чердачных зрителей, не видимых, покрытых железом настроек, где так чисто и длительно, так нежно и свободно падали и разбивались стеклянные розы дождя, медленно, едва двигаясь в воздухе, опускались таинственные бабочки снежинок. Как хотелось мне всегда прилечь и заснуть на таком выступе, среди труб, желобков и кривизн, так далеко от земли, в таком покое и одиночестве, и вместе с тем не в скалистых горах, а здесь, почти в центре огромного города.
Борис Поплавский
Как и в античном тотеме, в нашем анклаве шестидесятых родство по крови не осознавалось. Каждый член анклава был братом и сестрой другого и каждого. Мифом была сама наша жизнь. Самым впечатляющим мифом того времени был поединок четырех братьев, которые долгие годы были неразлучны. Братьев звали: Дмитрий Бобышев, Иосиф Бродский, Анатолий Найман и Евгений Рейн. Однажды, как гром среди ясного неба, подруга Бродского ушла к Бобышеву, жена Рейна к Найману, жена Наймана к Томасу Венцлова, и началась повальная эмиграция. Бобышев, Бродский и Венцлова оказались в Америке, Рейн и Найман в России.
И там, и тут жарили по этому случаю быков, и Сереже довелось посидеть на их шкурах и разделить трапезу с каждым из братьев.
Рейн слыл и несомненно был рассказчиком высшего класса, фантазером, импровизатором, замечательным поэтом и человеком, презревшим условности не
в качестве позы, а как закон жизни.Его рассказы, которые слушались с усиленно бьющимся пульсом, были не то что смешными и не то, что грустными, они были гениальными. На Женю собирали толпу гостей, Жене предоставляли бессрочный пансион. Большой, неуклюжий, с черными лживыми глазами, всегда немного грустный, как бы человечный, Женя знал все: номер дома на Мойке, где родился Набоков, чем отличается версия "Лесного царя" Гете от версии того же царя Жуковского, как выглядит в данный момент портик Римского Пантеона, редактировала ли Мара Довлатова Зощенко, и кто редактировал Зощенко в отсутствие мары Довлатовой. Женя был вхож во все дома, расположенные как на пешеходном расстоянии от его дома, так и требующие услуг Советского Аэрофлота. Если бы мне кто-нибудь сказал, что реклама "Аэрофлота добрая рука/вас нежно пронесет сквозь облака" была сочинена Женей экспромтом в обмен на самолетный билет, я бы ни на минуту не усомнилась. Ему было доступно все.
Едва оказавшись во внутренних покоях, то есть втиснув себя в какую бы то ни было входную дверь, Женя чувствовал себя в чрезвычайной степени по-домашнему. Помню сборище, кажется, в доме Эры Коробовой и Толи Наймана, на улице Правды, где Женя убивает наповал историей дня рождения Евтушенко, где фигурировал стол, уходящий за линию горизонта, где плыла осетрина, "как регата под зноем заката," где цыгане плясали в обнимку с членами ЦК и где сам именинник, в костюме из американского флага, подаренного поэту мерией штата Мериленд, рыдал от тоски и одиночества.