Выбрать главу

Разумеется, существовала и другая позиция, не считавшая ни поддержку режима, ни сопротивление ему основанием для суждений о ценностях, включая литературные. По всем внешним признакам эту позицию занимал и Сережа, отразивший ее в записной книжке, воспользовавшись авторитетом Наймана:

- Толя, - зову я Наймана, - пойдемте в гости к Леве Друзкину. - Не пойду. Какой-то он советский. - То есть как это советский? - Ну, антисоветский. Какая разница?..

Однако позиция, при которой понятие власти демонстративно не связывалось с понятием авторитета, была всего лишь попыткой, весьма заманчивой для Сережи, подменить жизненную позицию на интеллектуальную.

"Он не боролся с режимом, - писал он о Бродском. - Он его не замечал. И даже не твердо знал о его существовании... Когда на фасаде его дома укрепили шестиметровый портрет мжаванадзе, Бродский сказал:- Кто это? похож на Уильяма Блэйка..."

Конечно, такая подмена оказалась, как ни странно, наиболее удобной именно для литераторов. Отказ от публикаций освобождал их от нужды в соперничестве и связанных с ним волнений, страхов, покушений, вознесений и падений, при этом не только не затронув зреющих писательских амбиций, но и создав для их буйного роста наиболее благоприятную почву. Можно сказать, что поколение шестидесятых было удачливым по части благополучия и предрасположенности к формированию диктатуры в диктатуре, впоследствии названой борьбой с анти-истеблишментом, ибо именно ему будет суждено расширить политический горизонт российского интеллектуализма еще на один порядок. Но Сереже до этого было еще далеко. А пока он любил, не без чувства самодовольства, рассказывать, как Андрюша Арьев защищал одну беспомощную в литературном отношении рукопись.

- Твой протеже написал бездарные стихи, - демонстративно морщился рассказчик-Сережа, - а бездарные стихи, даже если они и антисоветские, не перестают быть бездарными. - Бездарными, но родными, - парировал ему Арьев.

С позиции демонстративной аполитичности сережины истории, в которых по замыслу рассказчика как бы не усматривалось ничего, кроме смешных ситуаций, все же проходили тот тест под названием "проверка на режимность". Из них нами была извлечена новая "достоверность" о том опальном поколении, о котором ни газеты, ни какая другая пресса, не обмолвились ни словом. Поставщиком такой "достоверности" был сережин отец, Донат Мечик, театральная карьера которого началась в двадцатые годы во Владивостоке. По семейному преданию, Донат дебютировал как пародийный и комический автор под псевдонимом "Донат весенний" и был замечен пародируемым им Михаилом Михайловичем Зощенко, который первым делом посоветовал Донату сменить псевдоним.

Знакомство Доната с Зощенко, начавшееся в двадцатые годы, закончилось одиноким прощанием у гроба опального писателя. Михаил Михайлович, будучи исключенным из Союза писателей по ждановскому постановлению 1946 года, оказался, еще в большей степени, чем Анна Андреевна Ахматова, подвергнутая той же участи, в полной изоляции.

- Однажды, - рассказывал Донат нам с Сережей, - передо мной вырос Зощенко, идущий мне навстречу. Едва завидев меня, он поспешил перейти на другую сторону улицы. Я догнал его и спросил: - Вы что, меня избегаете? - Я, кажется, всех избегаю, - ответил мне Зощенко. - Вернее, помогаю друзьям избегать меня. Ведь им же не просто не поздороваться, если они меня уже заметили.

Из того же источника к Сереже поступила история о щедром участии в судьбе Михаила Зощенко редактора "Нового мира", Константина Симонова. Представьте, что Симонов, - рассказывал Сережа, - предложил Зощенко гонорар за повесть 'Перед восходом солнца', зная заранее, что опубликовать ее нет шансов. И вот Симонова спросили, зачем он это сделал. "Пытаюсь сохранить человеческое достоинство, - сказал он. - А уж дальше, как Бог даст".

После смерти Соллертинского Донат возглавил литературный отдел пушкинского театра, тогда именуемого Александринским. В эти годы он познакомился с Николаем оеркасовым, Всеволодом Мейерхольдом, Верой Пановой, Евгением Шварцем, Дмитрием Шостаковичем и о каждом мог и любил рассказать смешные истории, которые Сережа, на манер гомеровского оратора, перенимал вместе с жезлом говорящего:

Середина пятидесятых годов. - повествует Сережа о Давиде Яковлевиче Даре. -Идет заседание Союза писателей. В зале сильно натоплено, и кто-то просит открыть фортку. Говорит, что нельзя дышать. Кто-то идет к окну, и при полной тишине в зале отчетливо звучит голос Дара с сильным еврейским акцентом: "вы говорите, нельзя дышать? почему нельзя? это же обичный советский воздух."

От Доната к Сереже перешла пародия на Дара, приписывавшаяся Соллертинскому, но, по убеждению Доната, принадлежавшая какому-то другому автору:

Хорошо быть Даром,

получая даром

Каждый год по новой

повести пановой.

Много лет спустя, в эмиграции, Сережа, сохранивший контакты с "последним российским чудаком", как он именовал Дара, с восторгом рассказывал мне в один из моих приездов в Нью-Йорк, о том, как семидесятилетний Дар, обосновавшийся в Израиле и зазываемый Сережей в гости в Нью-Йорк, отклонил сережино приглашение по трем, друг друга не исключающим, причинам: нет денег-нет языка-нет эрекции.

Евгений Львович Шварц, - рассказывал Сережа, не иначе, как тоже со слов Доната, - только что закончивший "Дракона" в блокадном Ленинграде, попал в число приглашенных на благотворительный банкет, устроенный руководством города с целью подкормить голодающих писателей. Получив приглашение, Шварц, у которого дрожали руки вследствие рассеянного склероза, от чего он впоследствии и умер, немедленно разорвал пригласительный билет из опасения, что поддастся соблазну, в то время как его дрожащие руки могут быть истолкованы партийными чиновниками как свидетельство неуемного аппетита.