Я — одиночка. Это не значит, что мне плевать и что я не в курсе того, что происходит. Совсем наоборот. Я — ресивер, я получаю информацию, но она не идет дальше меня.
Корпоративная жизнь донельзя похожа на школу. Здесь есть классные популярные ребята, например, отдел маркетинга, есть стукачи — отдел кадров, есть завучи — наш средний менеджмент. И есть я и подобные мне странные ребята в немодной одежде. Да, остальным приходится сохранять с нами приятный фасад, ведь от школы местные устои отличает только одно — теперь мы нужны им гораздо больше, чем они нам. Да и я не стал бы мерить косым взглядом человека, который точно знает, на каких сайтах и по скольку минут в день вы проводите, даже если у этого человека волосы по пояс и шрамы от пирсинга на лице. Они даже не подозревают, что на компьютеры абсолютно всех сотрудников установлено программное обеспечение, позволяющее снимать видеоролики того, что происходит на мониторе любого конкретно выбранного человека в любой момент времени. Даже если одновременно с онлайн-игрой или Фейсбуком у него открыт рабочий файл — я вижу, что они делают, и знаю, куда они ходят. Притом не только на своем корпоративном ноутбуке, но и на телефоне, если человек этот использует корпоративный вайфай.
Большинство людей не понимает, что сисадмин обладает большей властью над ними, чем полицейский или руководитель. И что захоти он испортить кому-то жизнь или разоблачить чей-то секрет, его вряд ли что-то остановит. История Эдварда Сноудена никого ничему не научила. Никто не думает о своей онлайн-гигиене, никто не беспокоится о том, с кем и чем он делится, когда устанавливает новое приложение себе на телефон или заходит в аккаунт своей соц. сети с публичного вайфая. А потом они удивляются и подают жалобы. Но как можно жаловаться, если вы сами записали свой пароль в заметки в телефоне под заголовком «Мои пароли», а потом скачали какое-то приложение и дали ему доступ к вашим заметкам. Я не перестаю удивляться, недоумевать, порой угорать со смеху от всего, что творится вокруг. Только я делаю это молча, не отводя глаз от монитора и не меняя выражения лица.
После переезда Шона в Барселону обедаю я тоже один. Обычно я ем в офисе, но сегодня мне хочется пройтись. Я застегиваю куртку, натягиваю капюшон и выхожу на улицу. Воздух сегодня влажный и густой. Холодновато для сезона. Низкие облака медленно ползут над крышами. Я дохожу до Риджентс-парка и, как турист, устраиваюсь на лавке на одной из аллей, жую неприятно влажный сэндвич с тунцом и кукурузой, который прихватил в супермаркете по дороге. Не в силах доесть, я крошу мякиш на асфальт. Толкая друг друга и хлопая крыльями, голуби начинают драться за еду. Я делаю глубокий вдох, позволяя влажному воздуху проникнуть глубоко в легкие. Там, где я вырос, было море. Ну, что-то вроде этого, так его называли местные.
Это было в Санкт-Петербурге. Не в том, который во Флориде, и не в том придуманном, что у Марка Твена, а в том самом, где Зимний дворец и белые ночи. В моем свидетельстве о рождении стояло имя «Сяргей Филиппенко», но родители переехали из Минска в тогда еще Ленинград, когда мне было два, так произошла первая смена моего имени — я стал Сергеем. В Ленинграде папа преподавал математику в университете, в одной из таких аудиторий, которые часто показывают в кино, похожей на амфитеатр. Мы жили в коммуналке в центре города, пару минут хода от Невского, под арку, во внутреннем дворе внутреннего двора, с высокими потолками и длинным темным коридором. Я плохо помню то время, только какие-то обрывки. Соседка в едва запахнутом коротеньком халате ругается с матерью, и мать называет ее проституткой, вполне вероятно, заслуженно. Запах капусты и куриного бульона. Отец курит «Лаки Страйк» на лестничной площадке. Протечки, сжирающие заживо ветхую лепнину на потолке. Собака, огромная черная дворняга Брут, которая лежит у меня в ногах, поскуливая и перебирая лапами во сне. Окно в световой колодец, откуда просачивается мутный серый луч. Скрип паркета. «Led Zeppelin» и «Боуи». Папа учит меня играть на гитаре. Мы с папой едем на электричке гулять на залив в лютый мороз с какой-то смеющейся девушкой в красном берете, и Брут то и дело убегает от нас по льду. Сигаретный дым в воздухе. Я помню, у нас всегда были гости, люди из университета, они пели, пили, курили, разговаривали о свободе и справедливости.
Когда мне было двенадцать, папа влюбился в аспирантку, ту самую в красном берете, и ушел жить к ней, в спальный район. Моя мама не умела ничего, она всегда была просто при папе, как ассистент или музейный смотритель. Полгода она только и делала, что плакала, а потом познакомилась с какими-то людьми в темно-серых костюмах, стала приносить домой разноцветные брошюры, напечатанные на приятно пахнущей глянцевой бумаге, и ходить в комнату в старом доме культуры, которую она называла «церковь». Она и меня брала с собой, пока папа не запретил ей делать это. Вскоре в нашей жизни появился человек по имени Юкка Веналайнен. Высокий, бесцветный, с жирными щеками. Он был проповедником. Мама влюбилась в него, по крайней мере, так я думал. Она подала на развод, и через семь месяцев мы переехали жить в маленький город у моря в Финляндии. Меня забрали из школы с середины недели. Гитару и магнитофон мать продала соседке-проститутке, а собаку усыпила, потому что никто не хотел брать — слишком черный и слишком страшный. Она, конечно, врала мне, что отдала его подруге, и правда всплыла только много лет спустя, когда рассказал Иде Линн о том, что Брут уехал жить к егерю в Гатчину, а она начала смеяться и плакать над моей наивностью. Тогда, тем вечером, я спросил мать, и она призналась мне. Я назвал ее сукой, она ударила меня по лицу.