Она никуда не свернула, но я не удивился, потому что если тень не сворачивает, тогда это дерево или коряга, они прикидываются тенями, со мной такое случалось во сне.
Тень, на которую мы наступали, он верхом, я пеший, все же была человеком, есть такие типы, надвинут шляпу на глаза и не отвечают, когда с ними здороваешься. Мы его объехали, а он у нас за спиной сиганул через канаву и зашел в чей-то двор. Мой брат резко затормозил и оглянулся.
— Поди погляди, куда он вошел, тут пахнет чем-то нехорошим.
Пахло гнилыми яблоками из силоса, он был прав, но поскольку он прошептал все это мне на ухо, я взял и ничего не услышал и потому не пошел за тем типом. Успеется. С тенями, которые сигают через канаву и не здороваются, лучше не связываться.
— Оглох? Иди, а то отниму прищепку, и вернешься домой на своих двоих,— сказал он.
Но я и теперь не услышал. Раз уж начал не слышать, надо держаться.
— Дурак!
— Сам дурак!
Мы могли спокойно ссориться, вечер все равно был испорчен. Я не очень об этом жалел. Жальче было, что нас никто не увидел на велосипеде, как мы поднимаем за собой пыль, будто настоящие машины. Через нас проходит довольно много машин, в этом году прошло пять. И погода была холодноватая для пижам, так что мы повернули и поехали домой. Теперь мы ехали только наоборот, то есть он все время на велосипеде. Тишина стояла — я сказал бы — могильная, но боюсь. Первый в этом году сверчок пилил ночь своей пилкой, и я снова подумал, что мы — беглые каторжники и ищем, кто бы нас приютил, какая добрая душа. Я уже озяб совсем по-каторжному, когда посреди дороги снова стала тень. Я знал, что она не двинется с места и не ответит на «добрый вечер». Мы ехали еле-еле. Сверчок замолчал. Мы сказали: «Добрый вечер». Тень не ответила, но мне послышалось, что она тяжело дышит, и я еще раз сказал: «Добрый вечер». Было жутковато, и пижамы на нас набрякли от росы, я не знал, что она такая промозглая, хотя в стишках ее только и делают, что хвалят.
Я решил, что это снова тот тип и на этот раз нам не уйти, разве что тоже прыгать через канаву. Мы стояли так очень долго, уже намокли и этикетки на пижамах, и сверчок опять запилил своей пилкой ночь. Тогда тень двинулась к нам, и у меня зуб на зуб зашел от страха. Поэтому они у меня и выпадают по одному каждую неделю.
В такие минуты я понимаю, что храбрость на самом деле — это очень большой страх, и нельзя набраться храбрости, если перед этим не струсишь как следует. Я вспомнил, что смерти, как и любимой женщине, надо смотреть в лицо, и открыл глаза. И хорошо сделал, потому что тень была большая и теплая и лизала руку моему брату. Тень коровы, забытой на дороге. Мой брат смеялся. Я хотел тоже засмеяться или хотя бы сказать что-нибудь вроде: «Конечно, корова, а ты думал — кто?» — но не смог разлепить зубы, так сильно они зашли друг за друга, и пустился бежать. Меня облаивали собаки, и я чувствовал себя до того беглым, дальше некуда. Мне стало жалко себя до слез, но заплакать я не успел, потому что мне наперерез вышла еще одна тень. Я чуть не бросился в канаву, тут ничего такого нет, она чистая, мы ее только что вычистили всей школой на воскреснике, в добровольном порядке. Я бы и бросился, но мой брат вовремя опять засмеялся, и я опомнился, тоже засмеялся и протянул этой новой корове руку, чтоб полизала...
Дальше я даже не знаю, как рассказывать, я бы лучше это пропустил, мне и теперь тошно делается, как вспомню, за кого я принял нашего милиционера и как протянул ему руку, полизать. Я забыл сказать, что больше всего на свете я боюсь милиционеров и если человек в очках — он в любую минуту может оказаться доктором и тут же всадит в тебя укол. Наш доктор называется фельдшер, он мне только один раз сделал прививку на руке, а нарывало две недели, мама еле-еле вылечила. У него имя как клаксон: Тити, и пальцы, как шприцы, длинные.
Но вернемся к товарищу милиционеру, ведь это перед ним я стою ночью в пижаме с протянутой для полизанья рукой. Я даже не мог ему сказать: «Я думал, это корова»,— потому что у меня зубы снова заклинило, уже от нового страха, и их не расцепить, пока один не выпадет.
Мы с моим братом прижались к велосипеду, и на нас были уже не пижамы, а озера.
Милиционер оглядывал нас так, что если бы я что-то знал, я бы все тут же выложил. Его сапоги поскрипывали от росы. Я пытался припомнить картинку с каким-нибудь известным каторжником, как у него идут полоски на пижаме, вдоль или поперек, чтобы у нас оказалось наоборот и нас не забрали. Но тут и он протянул нам руку, и я по привычке нагнулся, как к тете, ее поцеловать, хорошо, что брат успел меня одернуть.