Праздновали очень красиво. Пели хором, дирижировал наш учитель, хоть и без одного пальца: он говорит, что оставил его на реке Дон. Пригласили всех родителей. Но мама не смогла прийти, она сидела дома и зарабатывала нам на хлеб — шила платья учительницам.
Я очень жалел, что мама не видит, как я, со всеми своими недостатками, получаю первую премию. Мой брат тоже получал первую премию, он тоже разжился букетом — из моих сарайных запасов. Дедушка сидел, опершись одной рукой о палку, а другой поглаживал бороду. Он надел новую жилетку и держал шляпу на коленях. Глаза у него маленькие и быстрые, и, когда нас вызывали вручать грамоты, он моргал и сморкался. Я дал учителю цветы, а он мне — грамоту и книжку. Я хотел ему что-нибудь сказать, но не смог, потому что вспомнил про папу, как он сидел бы сейчас с другими учителями и смотрел строго. Наш учитель погладил меня по голове своими четырьмя пальцами, и я уступил место второй премии, то есть Алунице Кристеску.
Потом мы спели еще одну песню про то, что мы всегда готовы, и родители разошлись по домам. Я отдал грамоту дедушке, он угостил меня конфетами. Потом он поднял глаза и хотел вздохнуть, но так и остался, потому что бал происходил в физическом кабинете, и среди ученых на стене дедушка увидел себя, только под другим именем.
Наш учитель подошел поздравить дедушку, но тот так смотрел на ученых, что учитель тоже стал смотреть. Хорошо, что жена учителя насела на него с пирожными. Он и так уже толще, чем нужно, но она все равно наседает, два года назад даже специально вышла на пенсию, чтобы печь дома пирожные. Хорошо, что дедушка не любит пирожных, поэтому он ушел с тем нашим соседом, который одним махом расстался и с женой, и с поросенком. В дверях он обернулся, еще раз посмотрел на ученых и поклонился. Мы остались на бал, а бал — это когда жена учителя угощает нас пирожными, а мы разговариваем.
Алунице Кристеску очень шли новые сережки и новолунная голова, но она слишком долго стояла с сыном милиционера, которого звать Джиджи, но он шепелявый, и мы зовем его Шушу, а он не обижается, только для виду, когда отец рядом. К тому же он косой. Так что он смотрел на Алуницу Кристеску одним глазом, держал ее за руку и что-то ей рассказывал, а она смеялась как дурочка. Не по-умному же ей смеяться на болтовню какого-то Шушу. Мне было не очень хорошо, сердце билось так, что меня качало. Во рту ужасно горчило, как от косточек не знаю чего, и я подошел к ним.
— Повштречалша орех ш мышью. Мышь и говорит: я шильнее. А орех: нет, я. А мышь взяла да и шьела его. Кто шмел, тот и шьел.
И Шушу залился идиотским смехом. Алуница Кристеску ему вторила так, что у нее дрожали сережки.
Я смотрел, какие красивые зубы у Алуницы Кристеску и как она их тратит на то, чтобы смеяться с каким-то Шушу. И только он открыл рот, как я сказал:
— Шушу, поди сюда, скажу что-то на ушко.
Он оглянулся, нет ли поблизости отца, отца не было, и он не обиделся.
— Говори, только побыштрее. Я тоже шнаю анекдотик про уши, потом шкажу,— И он одним глазом подмигнул ученым на стенке, а другой не спускал с Алуницы Кристеску.
Я отвел его на шаг в сторонку, он подставил ухо, и я в него плюнул. После чего пошел прямо в сарай читать прощальные письма.
С Алуницей Кристеску я помирился только к концу лета, и то только про себя. Не то, чтобы я не хотел, я очень даже люблю мириться, но ее увезли к родственникам на море и держали там без перемирия со мной, пока не прошли все ярмарки. Лето было короткое и очень злое, наслало на нас засуху, и маме приходилось каждый день мотыжить землю. Кормил нас дедушка, потому что она возвращалась поздно и почти всегда в слезах. Мы с моим братом надевали пижамы и сидели на завалинке, пока не стемнеет. Вот что хорошо в засуху: солнце заходит так красиво, что меньше хочется есть.
Вообще-то я и днем больше сижу на завалинке, смотрю, чтобы не дрались собаки. Я завел длинный прут, их разнимать, потому что слов они не слушают и бросаются друг на друга, как только я задумаюсь об Алунице Кристеску. Санду пропадает весь день в лесу, и, что он там делает, не знаю, возвращается он очень мрачный.
С ребятами я тоже вижусь. Как случится что интересное, они прибегают рассказать. Например, в горах бандиты пырнули ножом одного чабана и подожгли овчарню. И он бы тоже сгорел, когда бы не собаки, они вытащили его наружу, а там он уцепился за хвост своего осла, и осел доволок его до охотничьей сторожки, тем и спас.
Но у меня другое горе: собаки. Вчера я вылил на них ведро воды, иначе их было не расцепить. Мне кажется, что главный задира — Урсулика, и, как его образумить, не знаю. Я попробовал посадить его на привязь, но он перегрыз ремешок и опять подрался. Я уж и еды им даю поровну, и поговорил с каждым в отдельности, а они никак не поладят. На белой шерсти Гуджюмана раны особенно видны. Он сдал и больше не держит голову высоко, как раньше. Когда я его зову, он смотрит на меня и моргает, и мне хочется плакать, такие у него печальные глаза.