Алуница Кристеску, наверно, спела бы и еще куплет, но тут дверь распахнулась, и то, что мы увидели, вовсе не было человеческим домом. Огромная, небритая тень нависла над нами, она пахла чем-то очень знакомым, но от страха я не мог вспомнить чем.
— Вам что здесь надо, а, малявки?
— Мы колядуем,— ответил я, изо всех сил стараясь думать, что чертей на свете нет.
А тень захохотала, очень зычно и, кажется, над нами.
— Это вы что же, в трактир пришли колядовать, а, малявки?
И все хором засмеялись и стали нас зазывать. Мы вошли.
— Простите, пожалуйста, мы думали, что...
Но наших извинений не слушали, а спросили, знаем ли мы еще песни. Знала Алуница Кристеску.
Но это им не понравилось, они сказали, что им еще не пора. И чтобы я им спел что-нибудь про моряков. Алуница Кристеску задала мне тон, и мы начали, держась за руки:
По-моему, мы пропустили несколько куплетов, но им очень понравилось, они дали нам столько денег, что едва уместилось в кармане у Алуницы Кристеску, а тот, кто открыл нам дверь,— еще и по пирожному. Пирожные были довольно старые, но зато настоящие. Кто-то сказал, что я наряжен принцем, а кто-то — что матросом, и они начали громко спорить. Оставаться дальше не имело смысла.
Жаль, что из-за темноты мы не могли сосчитать деньги, но мы и не мечтали столько заработать. Алуница Кристеску развеселилась, все время дергала себя за петельки в ушах и щупала карман. В нас проснулся аппетит на колядки, мы снова взялись за руки и пошли почти большими шагами — потому что без почти по снегу не пройдешь,— в другую сторону, где тоже щелкали кнуты. По пути я вспомнил много разных песен и напел их Алунице Кристеску, чтобы они у нас были готовы, когда понадобится.
Мы снова шли тропинками, впритирку друг к другу. Хотя мы знакомы три года, я не знал, что у Алуницы Кристеску такая мягкая и уютная рука. Вдруг я заметил, что мы больше не скрипим, что мы больше не на тропинке, но кнуты слышались все ближе, так что я напомнил себе про карман Алуницы Кристеску и повел ее дальше. Но как будто и ночь была уже не такая белая — из-за деревьев, которые стали нас окружать, превращаясь в лес. И дома остались позади, Алуница Кристеску крепче и крепче сжимала мою руку. Но кнуты щелкали уже совсем близко, прямо передками, и тогда я от страха крикнул: «Эй, принимаете с колядками?» Тут же наступила тишина, и хромой черт заиграл на трубе красиво, как никогда, какая-то тень подкралась к нам и, кажется, замахнулась топором, и вся кровь, которая во мне есть, бросилась мне в голову, так что я из-за этого стал даже хуже слышать трубу. Где-то сзади снова защелкали кнуты, и поскольку у нас живы были одни ноги, мы рванулись туда, а кто-то гнался за нами — наверное, страх, зверь, от которого не убежишь. На бегу я думал изо всех сил, что мы никому ничего плохого не сделали и что, если есть на свете справедливость, с нами ничего не случится; по-моему, я даже дал себе зарок больше не поливать водой дорожку, когда люди идут из церкви, но снег хватал нас за ноги, а небо совсем село на землю и не давало нам пройти.
Только когда у меня кровь немного отхлынула от головы, я увидел, что мы стоим на чьем-то крыльце, в окнах горел свет, внутри пели, матроска была вся в снегу, я держал в охапке Алуницу Кристеску, и первый раз в жизни мне захотелось назвать ее просто Алуницей. Она очень хорошая девочка. И вдруг я сделал одну вещь, которой от себя не ожидал: я поцеловал ее в обе щеки. А она взяла и тоже меня поцеловала, как будто мы были двоюродные брат и сестра. Не знаю, что на нас вдруг нашло, только мы не сговариваясь запели:
И дверь дома отворилась, и на пороге была мама, испуганная, что мы пропали. Нас ввели в дом и дали нам пирожных, потому что, пока мы колядовали, они дошли до восьмого блюда, то есть до сладкого. Потом Алуница прочла стишок, нас переодели в сухое и уложили в постель на четыре персоны вместе с моим братом, то есть три персоны.