Выбрать главу

И самое удивительное, что подумал о том же и Пётр, правда по-иному: а что будет с моими сороками-воровками, дочками любимыми, ежели я вдруг умру? Почувствовал он в ту минуту какую-то страшную внутреннюю слабость и понял, что о скорой своей кончине он впервые думает всерьёз. А поскольку думал всерьёз, то сразу понял, что матка-полковница, пожалуй, права и не стоит сейчас ему ссориться с родовитой знатью.

Посему Пётр скоро повелел князя Дмитрия без суда из казематов освободить, вернуть все ему регалии, чины и звания, но обязать во время коронации нести за Екатериной шлейф её императорской мантии. И лифляндка была страшно довольна, что, когда под торжественный перезвон всех сорока сороков колоколов московских она вступала в Успенский собор, шлейф её императорской мантии нёс родовитейший русский вельможа.

Однако хотя широкая императорская мантия для многих закрыла тёмное происхождение Екатерины Алексеевны, но старый князь, хотя и исполнил царскую волю, стоял на своём и в тот же вечер сказал своему младшему брату, славному полководцу и генерал-аншефу Михаилу Михайловичу, прискакавшему в Москву с Украины, где он командовал целой армией: «Цена сей новоявленной императрице самая солдатская: копейка за поцелуй! Для нас, Миша, по-прежнему единый законный наследник — Пётр, сынок несчастного Алексея».

Князь Михайло согласно склонил голову перед старшим братом, волю которого почитал после кончины батюшки как волю отцовскую.

И во многих других знатных домах толковали о том же.

Так короновали в 1724 году Екатерину Алексеевну, а мыслили уже о скорой кончине Петра Великого.

Часть пятая

КОГДА УХОДИТ ЗЕМНОЙ ПОЛУБОГ

Во второй половине сентября 1724 года на берега Невы опустилось тихое бабье лето. Первые осенние дожди прошелестели, и осеннее солнышко заблистало на красных черепичных крышах и отмытых мостовых Санкт-Петербурга. В Летнем саду замелькала белая паутинка, а солнечные лучи с раннего утра приветливо дрожали и дробились в мелко застеклённых, на голландский манир, высоких окнах Летнего дворца и будили молодых принцесс: весёлую, пятнадцатилетнюю хохотушку Лизаньку и старшую, тихую чернобровую красавицу Анну.

Лизанька сама распахивала настежь окна, и в её спальню врывался свежий воздух осеннего сада. Воздух пах горьким дымком от костерков садовников, на них сжигали опавшие листья, узорчатым ковром покрывавшие садовые аллеи и лужайки, на которых ещё клубился утренний туман. Лизанька морщила курносый носик от удовольствия, звонко чихала от утренней сырости.

Анна вставала позднее: томная, строгая. Да и то рассудить надобно — скоро она должна была стать наречённой невестой приезжего заморского принца из Голштинии. Оттого и на младшую сестрицу посматривала свысока, рассуждала о всём со степенной важностью, как и подобает будущей герцогине-правительнице, хотя нет-нет да и завидовала беспечной весёлости Лизаньки. У той ещё всё в тумане, а женихи пребывают токмо в великих замыслах батюшки да в прожектах Коллегии иностранных дел Российской империи.

А меж тем её-то суженый спозаранку уже перед окнам и маячит, явился с приветственной музыкой.

Утреннюю тишину будили звуки флейты и гобоев, небольшой оркестр герцога голштинского начинал свой концерт перед окнами проснувшихся принцесс.

Молодой герцог Карл Фридрих стоял перед оркестром, как полководец перед маленькой армией. Зевал, конечно, в кулак от недосыпу, но что поделаешь — дщерь Петра Великого стоила ранней побудки.

Смешливая Лизанька беспечно перевешивалась из своего окна («как роза с ветки», галантно заметил герцог), смеялась смешной позитуре жениха.

Анна смотрела на сестрицу с досадой: ведь несколько раз и она, и матушка наказывали сестрице не высовываться, потому как европейский политес не велит.

Но до политесу ли Лизаньке, когда столь занимательное действо, как сватовство.

«А жених-то, жених! Разодет в пух и прах, что твой барон Строганов: парижские башмаки на красных каблуках; кафтан не иначе как испанского бархату; камзол золочёный, версальский; кружева и на манжетах, и на жабо точно брабантские... Парик новоманирный, короткий (а наши-то балбесы всё ещё носят длинные парики, волоса до пупа); так-так, а на шляпе-то не иначе как камни-самоцветы! Батюшки, да, никак, он через лорнет на меня пялится... На-кось выкуси!»

Лизанька показала дерзкий язычок женишку и спряталась за занавеску, давилась от смеха. Представилось, что сей талант обернётся золотым шмелём да и ужалит!

Анна на смех Лизаньки не дивилась, хорошо ведала природную весёлость сестрицы. К окну она подходила неспешно, после того как камер-фрау и девки одевали её, втискивали в корсет, поправляли платье на жёстком обруче, взбивали высокую причёску: парик Анна, в отличие от придворных щеголих, не носила, да и к чему ей оный, коли от матушки унаследовала прекрасные природные тёмные волосы. Единую вольность и позволяла: украшала высокую причёску алой розой.

Затем подходила к закрытому окну и через стекло любовалась на своего заморского герцога: жених был и молод, и хорош собой, что же более потребно. И Анна, закрыв глаза, томно поводила головкой в такт музыки и поднимала руку с цветиком, словно шла с женихом в менуэте.

Впрочем, знала ведь плутовка, что сии знаки-Карлу Фридриху весьма приятны; на прошлой ассамблее у Меншикова весь вечер твердил, что с этой розой в волосах и белоснежной поднятой ручкой Анна — вылитая испанка, и ему мерещится уже звон кастаньет. Правда, поначалу Анна задумалась; а хорошо ли сие иль мизерабль выглядеть испанкой? И как послушная дочь спросила, конечно, матушку, которая в сих хитростях куда как искушена.

Екатерина Алексеевна глянула на неё как-то наособицу, точно впервые узрела выросшую дочь, а затем звонко рассмеялась, прижала к пышной груди и прошептала необычно, заговорщически:

— Конечно же хорошо, дурёха ты моя, дурёха! Испанка — сие страсть, и, значит, дюк сей влюблён в тебя страстно!

Впрочем, Анна и без того ведала силу своих чар над герцогом. Третий год Карл Фридрих в Петербурге и всё ждёт от батюшки слова согласия. Видно, такова их судьба: дождётся! Потому она была совершенно спокойна и не разделяла тревог матушки; твёрдо верила: чему быть, того не миновать!

Меж тем Екатерину Алексеевну, в отличие от дочки, мучило многое: «А вдруг герцог передумает аль с ним что случится? Вон ведь как его спаивают и у Апраксиных, и у Меншиковых! При дворе в Санкт-Петербурге всем памятно было, как ещё один герцог — тот, Курляндский, обвенчавшись с царевной Анной Иоанновной, на собственной свадьбе так упился, что после оной вскоре и помер. И кукует сейчас Анна Иоанновна одиноко и печально на пустынном подворье герцогского замка в Митаве. А ну как и мою Анхен такой же злой случай ждёт-поджидает?» Екатерина Алексеевна даже с другом своим старинным, Александром Даниловичем Меншиковым, о том переговорила, и светлейший обещал помочь, упредить вельмож. И спасибо, слово сдержал и герцога голштинского перестали доставлять с ассамблей пьяным в стельку, бревно бревном.

Но самая-то великая опасность для счастья Анны таилась, пожалуй, совсем рядом за стенкой, где похрапывает хозяин, господин первый бомбардир Пётр Алексеевич. «И что ему, чёртушке, ещё в голову взбредёт? — не без печали рассуждала по ночам Екатерина, ворочаясь « пуховой постели. — Мало, вишь, ему герцогского титла, подавай в семью королевский. И эта стрекоза французская, маркиз Кампредон, так и блестит перед очами хозяина: молодой-де король Людовик Пятнадцатый растёт не по дням, а по часам и вот-вот войдёт в полную силу. А моей-то Анне каково в девках маяться и ждать, пока Бурбон повзрослеет?! Хорошо ещё, в последнее время маркиз переменил фронт, заводит ныне беседу о Лизке — птенчике. Ну да той ещё петь и чирикать! А с Анной надобно было не медлить. Сегодня же переговорить с хозяином... — решила Екатерина Алексеевна. — Потребно невзначай соглашаться, дабы не упустить герцога. Министр-то его Бассевич на днях уже об отъезде речи повёл. А герцог-то влюблён. Почитай, каждое утро является с приветственной музыкой... — Екатерина Алексеевна глянула в окошко. — Вот и опять здесь!»