— Быть по сему! — ответил наконец Пётр.
Он тоже понимал, что тянуть боле с заждавшимся женихом нельзя. Хотя, ежели подождать, где-нибудь в Гишпании для Аннушки и королевская корона найдётся. Но Гишпания далеко, а герцог здесь, в Петербурге.
— Быть по сему! — сказал твёрдо. — Вернусь с Олонца — устроим помолвку Аннушки с герцогом.
Екатерина не удержалась, звонко чмокнула его в губы. За этот открытый и весёлый нрав, а не токмо за пышные бока, пожалуй, и любил он Катю Василевскую.
«Ишь как командует, собирает хозяина в дорогу!» — не без умиления подумал Пётр. За последние годы он стал наблюдать в себе стариковскую черту — нет-нет да и умилялся от всякого пустяка. Ране за ним такое не водилось!
Шлёпнул Екатерину по дородному заду:
— Ну смотри, правительница! Поджидай своего старика!
На Неве стоял уже скороходный бот, и ветер весело надувал паруса.
И дале дела пошли столь же весело и споро. Целебные воды так помогли, что на Олонецких заводах Пётр собственноручно выковал железную полосу весом в три пуда. Из Карелии в Петербург не спешил, а заглянул сперва в Старую Руссу. Снова он был весь в движении, которое и почитал главным нервом человеческой жизни.
После Старой Руссы, где осмотрел галерную верфь и солеварни, Пётр задержался на день ещё в Новгороде. Он много раз бывал в сём граде проездом, но оставался надолго токмо в начале Северной войны, когда после первой Нарвы здесь собрались разбитые части и возрождалась армия. Тогда же здесь вокруг кремля-детинца воздвигли земляные бастионы, ждали нашествия шведа. Но швед не явился, ушёл в Польшу, а полуразрушенные бастионы и ныне ещё стоят. Пётр взошёл на самый сохранившийся из них, что стоял у реки, и с него обозрел заречные дали. На Торговой стороне в тихом октябрьском тумане высились белоснежные церкви Ярославова дворища; вдали голубыми шлемами воинов Александра Невского поднимались купола Георгиевского собора. Пётр подумал, что и святой князь Александр узрел в свой час и эти дали, и церкви. И полюбил Новгород, и приобрёл здесь славу столь великую, что она пережила века. Вот и он, Пётр, уйдёт скоро из этой жизни, оставив людям свою славу, а новгородские монастыри и церковки будут по-прежнему переглядываться друг с другом. И хорошо, что он в этом году перенёс мощи Александра Невского в свой парадиз на Неве, в лавру. Успел-таки.
Хотя со всеми делами никогда не управишься. Тем не менее он и в Новгороде не токмо церкви смотрел, но успел заглянуть и на парусную мануфактуру, порадовался: столь прочные паруса шили здесь для балтийского флота. А ведь под крепким парусом можно по любой волне бежать.
Эта мысль взбодрила, и хотя чувствовал, как снова тянула боль в пояснице, нашёл в себе силы, пошёл на торжественную службу в Софийский собор. В соборе сел на царское кресло, установленное ещё для Ивана Грозного, оглядел пышный иконостас. Новгородские иконы все нарядные, пёстрого письма.
Службу вёл сам архиепископ Феодосий. Голос яко труба иерихонская, что при маленьком росточке преосвященного преудивительно, — и откуда в нём такая сила берётся? Скорее от великой гневливости. Преподобный Феодосий всегда всем недоволен, и всего ему мало. Пётр определил его первым распорядителем в Синоде, так нет, мечтает быть патриархом. Чтоб быть равным ему, царю.
Пётр с любопытством разглядывал низенького, тучного и краснолицего иеромонаха, пока тот вещал с амвона. Вспомнил, как по нынешней весне имел разговор с Феодосием в Покровском, под Москвой. Батюшка выпил за столом тогда изрядно да и ляпнул: ране, мол, пастыри правили мирянами, а ныне миряне — пастырями. И потому потребно возродить патриаршество во всём его новом блеске.
«И будущим патриархом конечно же себя зрит!» Пётр усмехнулся жёстко, ещё раз глянул на архиепископа. Преосвященный вещал из Апокалипсиса и тоже поглядел в его сторону, как бы грозился: «Аще кто поклоняется зверю и иконе его и приемлет начертание на челе своём или на руке своей, тот имать пити от вина ярости Божией, вина не растворена в чаше гнева Его, и будет мучен огнём и жупелом пред Ангелы святыми и пред Агнцем. И дым мучения их во веки веков восходит: и не имути покоя день и нощь поклоняющиеся зверю и образу его и приемлющии начертания имени его...»
«Так, так, отец преподобный! А я-то думаю: отчего это раскольники меня зверем считают? Оттого, видать, что парсуны мои, яко образы, во всех коллегиях и присутственных местах обретаются. Да что там раскольники, хорош бес и сам отец Феодосий! На людях глаголет, что он, мол, прямой гонитель суеверий, а на деле вопиет, яко юродивый в раскольническом скиту. И не впервой, поди, о каком-то звере болтает. Сие надобно проверить, доносы-то на Федоску со всех сторон шлют».
Пётр погладил отполированные временами ручки кресла, на котором когда-то восседал царь Грозный, я точно ощутил, как переливается в него из прошлого царский гнев.
«Говорят, Иван Грозный все камни в сём храме обстукал, всё клады искал. А мне с посохом стучати непотребно: доподлинно известно, что Федоска во многих новгородских церквах золотые оклады ободрал и в слитки сплавил. Надобно токмо наказать Румянцеву — пусть его людишки проследят и тот золотой Федоскин сундук откроют. Но пока не следует пугать злоязычника, дабы не укрыл сокровищ...» Пётр подошёл под благословение владыки, поклонился. А затем с отстранённым любопытством взглянул на его отвисшие от жира щёки: «На сем челе мы и поставим в Тайной канцелярии царские знаки: вор, дважды вор! Будешь тогда болтать о ненужном мне патриаршестве и строить из себя святого митрополита Филиппа. Воровство и святость не уживаются. Конечно же, опять все закричат, что я зверь, но что поделаешь, ежели я император, а в империи должна быть одна власть. Потому и Синод создал, и сам стал во главе православной церкви!» Пётр перекрестился и, взглянув на икону Вседержителя, вздохнул: «Что ж, великий Боже, и ты гневен в свой час бывал и посему простишь, думаю, и мой гнев, и мои прегрешения. Ведь я твой помазанник на сей грешной земле!» С тем и покинул собор.
Обедать отправился в Юрьев монастырь, где случилось знамение. Монах-ключарь, подавая вино царю, облил его матросское платье. Но Пётр и тут сдержался, да и монах не растерялся, рассмешил, пропел козлиным фальцетом:
— На кого, государь, самая малость, а на тебя вся благодать!
Благодати сей под тройную монастырскую уху хлебнули они с Сашкой Румянцевым изрядно. Давно он не позволял себе таких излишеств, да больно уж горело сердце, возмущённое злыми намёками Федоски.
— Ну скажи, разве я зверь, а не человек?.. — спрашивал Пётр Румянцева, когда стояли уже у корабельного трапа...
— Государь, ты мой прямой благодетель... — Сашка не то поддерживал его под локоток, не то сам за него держался, чтобы не упасть.
— Попомни, я человек, а не зверь! И в звериное число шестьсот шестьдесят шесть я не верю. Человек азм есть, а не зверь! — С тем он и взошёл на корабль.
А утром, когда проснулся в тесной каютке, за иллюминаторами уже весело журчала чистая ладожская вода.
В осеннюю непогоду лучше всего было посиживать дома у камелька или подоле нежиться в тёплой постельке. Екатерина Алексеевна потянулась в сладкой утренней истоме, прислушиваясь, как стучит ледяными пальцами по окну нудный осенний дождик, и подумала: «Всё, кончилось бабье лето». И вдруг явилось: а ведь это и её лето кончается. Вот-вот возвернётся хозяин, и снова потянется с ним и её, почитай, солдатская жизнь: побудка в пять утра, распоряжения по кухне, обязательные ассамблеи, подневольные пьянки при спуске кораблей. А по правде, к чему ей корабли-то? Вчера вот являлись из Адмиралтейства, приглашали на спуск нового фрегата «Скорпион». Не пошла. И торжество отложили до приезда хозяина. Ведала, сколь милы Петру корабельные забавы. Вот и пусть себе тешится, а у неё свои заботы — тонкие, нежные, амурные.
Екатерина глубоко вздохнула, с радостью вспомнила, как вечор столь страстно прижал её у тёплой голландской печки Виллим Монс, что она совсем уже было решилась тут ему и отдаться, да вовремя спохватилась — за дверью кабинета поджидают фрейлины, и среди них эта «злая оса» Головкина! Пришлось оттолкнуть друга сердешного. Но при расставании не выдержала, шепнула горячо: