— С хорошим зюйд-зюйдом, герр гофмаляр! — Хозяин трактира, бывший боцман, в знак почтения снял вязанный на немецкий манер разноцветный колпак и учтиво поклонился из-за перегородки.
Бочки с ямайским ромом, марсалой, знаменитой среди матросов ререг and brandy, словно в атакующей колонне, плотными рядами возвышались за спиной трактирщика. Здесь, в полумраке, за стойкой, в колеблющемся свете из люка, ведущего вниз, в поварню, ароматы нехитрых мясных блюд показались господину гофмаляру особенно обольстительными.
— Послушай, Петерсон! — забарабанил он длинными нервными пальцами по полудюймовой доске трактирной стойки.
Доска ещё пахла смолой: должно быть, трактирщик получил её от загулявшего плотника с верфи.
— Да, герр гофмаляр?
— Ты хочешь картину, Петерсон?
— О, какая честь, господин гофмаляр!
Толстый Петерсон засуетился за стойкой:
— Это для меня большая честь, большая честь! Ведь ваш хозяин — живописец самого государя императора! Боюсь, что я не смогу с вами рассчитаться. Я не император, я бедный маленький чухонский трактирщик... Помню, когда я плавал на «Святом Варфоломее», наш капитан, ох и франт был, всегда носил чистое нижнее бельё, так вот, наш капитан заказал себе картину в Антверпене и заплатил... чтоб меня здесь убило, он заплатил столько, сколько стоила половина нашего фрахта. А я не капитан, господин гофмаляр, я бывший боцман, а ныне скромный трактирщик. Но господин гофмаляр, наверное, шутит?
Маленькие заплывшие глазки трактирщика внимательно ощупывали платье молодого художника. От него не ускользнули ни затасканные полы кафтана, ни потёртая тулья некогда модной заморской шляпы, ни стоптанные, по всему видно последние, башмаки.
— Я много не возьму с вас, Петерсон... — Голос у молодого живописца самый почтительный, а всё же чудилась насмешка.
Из люка тем временем протянулись полные женские руки, держащие огромный поднос с кровавыми ревельскими колбасками, густо посыпанными перцем и обложенными мочёными яблоками.
Господин гофмаляр облизнулся. «Э, да наш малый просто голоден!» Трактирщик самодовольно улыбнулся и поставил коварный поднос как раз под чуткий нос молодого человека.
— Я дорого не возьму, Петерсон. Скажем, вы ставите меня на мунд-порцион на полгода — я ем у вас утром, днём и вечером...
Художник проглотил слюну — из люка, как из таинственной преисподней, появилось новое блюдо, дабы совращать смертных. То был поросёнок: целиком зажаренный, румяный, набитый гречневой кашей, с пучком зелени во рту — казалось, он улыбнулся. Художник закрыл глаза, он чувствовал, что его впрямь тошнит от голода. Как во сне, он услышал голос трактирщика:
— Я хотел бы совсем небольшую картинку, господин гофмаляр, что-нибудь поучительное: «Возвращение блудного сына» или «Лот с дочерьми». Но я не могу кормить вас полгода, мясо ныне подорожало!
Проклятые колбаски были, должно быть, с чесноком, голова кружилась всё сильнее, и уже в каком-то синем чаду неясно проступало лицо трактирщика, бочки с марсалой, белые руки, тянущиеся из люка, как вдруг кто-то властно взял его за плечо:
— Так вот где тебя, Мина, черти носят!
Мина обернулся и увидел перед собой своего хозяина и учителя, господина персонных дел мастера Никиту Корнева.
— Да я ничего, я только того, поесть, — забормотал Мина, вспомнив, что поутру ушёл из мастерской, так и не выполнив наказ учителя: растереть краски наособицу — для иконы высокого письма, а не для обычного портрета.
Впрочем, господин персонных дел мастер словно впервые увидел голодные глаза своего ученика и, похоже, засовестился: сам он, когда был занят большим заказом, о хлебе насущном и не помышлял, а меж тем в его доме, на кухне, после ухода жены и впрямь хоть шаром покати. От голодухи, пожалуй, и разбежались все ученики, один этот дылда Колокольников и остался! И неожиданно для Мины и для Петерсона, почтительно замершего за стойкой (он-то хорошо ведал, что звание «персонных дел мастер» самим государем приравнено к чину полковника), знаменитый живописец вдруг рассмеялся:
— А ведь ты прав, друже, что в трактир заглянул. Ведь как взяли мы великий заказ преподобного Феодосия, так и впрямь уже неделю как перебиваемся с хлеба на воду!
Обращаясь к трактирщику, властно приказал:
— А ну мечи, Петерсон, на стол всё самое лучшее!
Услужливый Петерсон самолично провёл господина придворного живописца и его ученика в верхние чистые комнаты, и вскоре все лучшие яства с поварни перекочевали на их стол.
— Угощайся, Мина! Новгородский архиерей сегодня поутру воззрел на наши труды праведные и пришёл от них в такое восхищение, что тут же как вице-президент Святейшего Синода повелел немедля рассчитаться с нами честь честью, что и было исполнено! Так что слава отцу Феодосию!
Никита пригубил кружку тёмного рижского пива, закусил ревельской миногой, с какой-то даже нежностью полюбовался, как навалился его ученик на поросёнка с кашей. Вспомнил себя — такого же молодого и беспечного, уминающего за обе щеки в той самой заветной римской траттории у красотки Розы. И выряжен он тогда тоже был, как и Мина, в заношенное платье с чужого плеча, но зато впереди, казалось, открывается целая жизнь! А ныне всё позади: и великая мечта стать российским Тицианом, и погубленная любовь к Мари Голицыной! Да и эта нелепая женитьба спьяну на Лизке Маменс — фрейлинской девке Екатерины Алексеевны. Лестно, вишь, стало — сама императрица сватает! Словно и не ведал, что оная Лизка, почитай, со всеми придворными щёголями амуры крутила! Ну а когда разобрался да выгнал блудницу из дому, так тут же и сел на мель — все заказы от царского двора тотчас отобрали и передали французику Каравакку. Спасибо ещё отцу Феодосию, выручил яко новгородец новгородца, подбросил заказ — обновить иконостас в самом Петропавловском соборе. Впрочем, заказ этот Никита принял не столько из-за тощего кошелька, сколько из-за изголодавшейся от безверия души. Ибо прежней простой веры в себе более не чувствовал, а до новой ещё не дошёл. И когда подновлял иконы, это, как никогда ранее, в себе и открыл. В иконах, подновлённых его рукой, блистала италианская цветистость и нарядность, но веры-то, веры не было, и он сам сей обман ведал. Но шумный и несколько бестолковый отец Феодосий, хотя несколько раз самолично смотрел обновлённый иконостас, фальши сей не чувствовал. Пожалуй, только помощник вице-президента Синода Феофан Прокопович уловил нечто, но промолчал, лукаво улыбнувшись мастеру. Понял, конечно, всё понял великомудрый, потому как и сам учился в римском коллегиуме святого Афанасия и конечно же знал толк в картинах италианского письма. Оттого только заговорщицки приложил палец к губам за спиной отца Феодосия: обманем, мол, дурака!
Но сам-то Никита не мог ответить Прокоповичу тем же знаком, сам-то он и впрямь истово хотел снова по-простому, по-доброму уверовать, но не мог. Господин персонных дел мастер с тоской взглянул в округлое окошко, сделанное под корабельный иллюминатор: сердитый зюйд гнал с моря в Неву морскую воду, срывал черепицу с крыш. Вода в Неве прибывала и прибывала, и все говорили о скором наводнении. Вот так и в его душе всё прибывала тоска. Само собой, сие не могло продолжаться долго и должно было как-то разрешиться по-новому: и в нём самом, и в городе, и в государстве!
И здесь мрачные размышления художника прервал вдруг дробный стук каблуков по витой лестнице. А вслед за тем снизу появился сперва двурогий парик, венчавший маленькую головку, затем шитый золотом кафтан и парчовый камзол, затем штаны из лионского бархата, шёлковые чулки и мужские туфли на красных каблуках, а когда всё это собралось и обернулось к Корневу, из кружевного жабо выглянуло лицо его старинного парижского знакомца Сержа Строганова.
— Так вот где он отныне обедает, наш знаменитый Тициан! В матросском трактире! Впрочем, художник — не вельможа, он сам себе во всём волен! Я даже завидую вам, Никита: ни тебе этикета, ни придворного церемониала! Всё так просто — захотел я пошёл в трактир! — Беспечный барон Строганов плюхнулся на стул, услужливо подставленный подскочившим Миной.