Ведь после Полтавской виктории, когда он стал фактическим властелином всей Восточной Европы, то оказался столь завидным женихом, что друг любезный, польский король Август, с которым он возобновил тогда союз, прямо намекал, что сами Габсбурги не прочь породниться с царём. Так нет же, пренебрёг эрцгерцогиней, предпочёл тёмную лифляндскую мужичку. Она ему, правда, в тот полтавский год сделала подарок: родила дочку Лизаньку, а следом мальчонков, Петра и Павла. Однако мальчики не зажились, преставились во младенчестве. То, должно быть, Бог его покарал за казнь старшего сына Алексея.
Он открыл глаза и снова встретился со страшным взглядом с иконы. «Сыноубийца! — казалось, говорил взгляд Вседержителя. — Сыноубийца!»
«Что может быть паче того греха, Господи! Сознаю и каюсь, сознаю и каюсь! Вот всё твердил, что сын Алёшка к правлению негож: привержен к старым обычаям и пьян каждый день. А теперь понимаю — не я то твердил, а Катька и Ментиков то говорили моими устами. И разве Алёшенька не силился мне помочь в самое тяжёлое время. Северной войны, когда шведы шли на Россию? Крепил Москву, посылал под Полтаву обученных рекрутов, был во всём покорен отцовской воле. Даже женился по моей воле на нелюбой им немецкой принцессе. И. только однажды воспротивился, когда вздумалось мне заставить его отречься от всех наследственных прав и упечь в монастырь. Да мне ли захотелось то сделать? Не Катьке ли сие и захотелось? Ведь у неё тогда уже был свой мальчонка на руках. А я, старый дурень, соглашался и, боле того, ради пользы Отечества тайно казнил Алёшеньку за побег к австрийскому цесарю. А меж тем, ежели разобраться, сей побег лучше всего говорит, что бунтовала-то в Алёшеньке моя кровь, и были у него и сила, и воля, и мог бы царствовать! А что пьянство, то пустое: сегодня пьёшь, завтра перестанешь, по себе ведаю. Мог он царствовать, мог! Так нет же, удушили воровски, подушкой! Вот и жжёт меня Вседержитель взглядом и тело огнём пытает! Ведь недаром Господь вскоре после сей лютой казни над Алёшей с небес первый знак дал: прибрал к себе малолетку Петра Петровича. Так что ныне одного наследника мужского и оставил: сына Алексея — Петра. Словом, Господь дал тогда знак, да я тот знак не понял. Не понял!»
Пётр закричал страшно, столь острая боль пронзила тело. Двери на сей вопль тотчас распахнулись, и в опочивальню поспешили доктора, духовники и кабинет-секретарь Макаров, дабы принять завещательный тестамент. Но завещания по-прежнему не было.
В малом театре барона Строганова в тот час шла репетиция «Трёх кузин» модного французского комедианта Данкура.
Никита сидел в уютной затемнённой зале, тепло в которую подавали стоявшие по углам печки-голландки. Слышно было, как в них совсем по-домащнему всё ещё потрескивают угольки.
А на сцене, освещённой люстрой с сотней дорогих восковых свечей, шли весёлые приключения трёх хорошеньких кузин, преследуемых знатными амантёрами. Особенно хороши были на сцене Мари и барон Строганов. В роли Николетты Мари много пела и смеялась, и голосок её был чист и прозрачен яко родниковый ключ.
«А ведь у неё голос, не уступающий голосу прославленной французской актёрки Демар!» — искренне изумился Никита. Он как-то видел сей спектакль в Париже, в домашнем театре известного богача Кроза, и мог сравнивать.
«Правда, декорации к тому спектаклю делал сам: знаменитый Ватто, и моя поспешная мазня не идёт с ним ни в какое сравнение. Но и то сказать — уложился в три недели... Досадно, что поставили столь жёсткий срок. А всё Катиш Головкина. А сама-то опять слова забыла, подавай, мол, суфлёр, репризу», — с насмешкой отметил Никита.
В самом деле, и Катиш Головкиной, и её амантёру по сцене Павлу Ягужинскому было сегодня не до театрального действа. Господин генерал-прокурор, который ещё на прошлой репетиции всех поражал лёгкостью, с которой запоминал роль, ныне то и дело сбивался с текста и, как и Катиш, требовал непрестанных подсказок. После репетиции Ягужинский и Головкина не захотели даже взглянуть на подготовленную Строгановым пастораль: помчались во дворец, где вот-вот должен был начаться великий спектакль.
— Но мы-то люди частные, гражданские, что нам за дело до перемен в государстве, всё одно — Россия как была Россией, так ею и останется! — беспечно заметил барон, хотя Никита и Мари почувствовали, что в глубине дущи Строганов крайне раздосадован тем, что генерал-прокурор увёз его невесту в своей карете.
Впрочем, нежная пастораль скоро вернула барону хорошее настроение. Глядя на своих крепостных девок, выряженных пастушками и изображающих под нежную, тающую музыку пасторали французских поселян, барон плотоядно облизывал губы.
— А Дунька-то, Дунька моя, подумать только, какие каприолы выделывает! — вслух восхищался Строганов.
— Да и ножки хороши! — насмешливо заметила Мари.
— Зато у вас, княгинюшка, голосок наособицу! — Барон галантно поцеловал ручку Мари.
У Никиты же вдруг потемнело в глазах. Явилась на ум трезвая мысль, что все они здесь — знатные господа одного круга, и только он среди них — случайная, залётная птица. И ведь его настоящее место там, среди выряженных на диковинный манер Дунек. И даже любовь Мари — не боле чем случайный каприз знатной барыни. Пройдёт сия прихоть, подвернётся какой-нибудь барон Строганов, и выскочит она вдругорядь замуж — представилось ему с беспощадной ясностью.
И за столом, куда барон созвал всех актёров-любителей, эта мысль уже не покидала Никиту, и он, не обращая внимания на нежные взгляды Мари, сидел мрачный, нахохленный.
— Бедный государь! Он, как пророк Моисей, вывел нас из невежества через пустыню войны! — разглагольствовал меж тем сидящий во главе пышного стола Строганов. — И вот теперь, когда мы присовокуплены к обществу политичных народов, время — сей безжалостный старик Сатурн — у нас его отбирает. Человек оглушил своими победами весь мир и умирает оттого, что в его почках завелись камни. Вот суетность славы, мой милый.
Барон, если не волновался, всегда говорил лишь о том, о чём все говорили. Волновался же он редко, и токмо тогда, когда чуждые обстоятельства пытались регламентировать его частную жизнь. Во время разговора барон встал и протянул руки к камину. В большом венецианском зеркале отражались огни свечей, уплывало в зеркальную глубину и возвращалось изображение Сергея Строганова — золочёный голубой кафтан, модные башмаки с красными каблуками, плотные панталоны телесного цвета, обтянувшие крепкое брюшко; улыбались красивые длинные глаза, белый парик ещё сильнее подчёркивал первозданный московский румянец.
Никита усмехнулся, подумал, что барон даже улыбается в такт менуэту — строгой, математически рассчитанной гармонической музыке. Маленький оркестр играл за стенкой.
— Друг мой, вы ведь знаете громкую славу Ватто? Он решительно затмил италианцев! А всё через то, что первый понял — существенной чертой живописи является приятность.
Барон обращался теперь к Никите. Он явно хотел отвлечь своего парижского знакомца от грустных мыслей. «Приятность, приятность, приятность...» — журчала московская скороговорка барона. На тарелке Никиты, из-под поросёнка с хреном, выступала «Смерть римской весталки Туации, утратившей своё девство...» — поучительная и полезная картинка. Оркестр с воодушевлением исполнял сладкую музыку Люлли.
Строганов меж тем даже глаза закрыл, точно вспоминая волшебные краски Ватто. А когда открыл, то увидел за окном серую, скверно мощённую петербургскую улицу. Разбрызгивая грязь, скачет по государственным делам офицер. Треугольная шляпа надвинута на брови, ноги в ботфортах выше колен вытянуты прямо, по регламенту. За офицером идут два мужика в рваных тулупах нараспашку — тепло им, должно, пьяные; баба-чухонка, брезгливо задирая юбку, переходит вброд Невскую першпективу. По чёрному, не замерзшему ещё каналу гонят плоты. Крепкие, в три обхвата, брёвна затонули в тяжёлой, свинцовой воде. Дребезжит колокол в солдатской церкви. Скучно-то как Строганову, о Господи!
За кофе барон принялся жаловаться на Петербург — все здесь служат, все вечно заняты, все помешались на государственных делах. При дворе нет оперы, царские ассамблеи провоняли табаком. Золочёные ложечки приятно звенели в маленьких фарфоровых чашечках. Молчаливый слуга-англичанин поставил на стол свежий букет полевых ромашек из оранжерей барона. Как истинный аристократ, барон любил простоту.